Марина Козинаки – Невидимые голоса (страница 8)
К счастью, через много лет у бабушки появилась я, и тазу предоставили еще один шанс доказать свою эмалированную незаменимость.
Ярче всех московских воспоминаний – вечерний просмотр телевизора под семечки. На полу расстилается газета. На столе – алюминиевая миска, в которой еще утром меня бархатными бочками приветствовали персики с рынка, с другого конца города. Ты же любишь персики, Алешкин?
И бабушка. С широко расставленными ногами – от жары и от собственного величия. Лето в Москве почему-то все время жаркое, и бабушка почему-то все время великая. Лузгает семечки из миски и смачно плюет их на газету. Взгляд уперт в телевизор.
Мой внутренний взгляд уперт в мои детские страхи. Семечки есть нельзя. Меня увезут на скорой с аппендицитом. И наверное, не успеют. И потом повезут в грузовике по этой недоМоскве. Как принято здесь возить всех туда, где давно покоится мой дедушка. Как же я люблю тайком, прижав нос к стеклу лоджии, жадно смотреть на эти шествия, останавливающие движение в городе и кровь в жилах.
И я ем. Ем эти семечки. И плюю шелуху на газету. Выплевываю все свои ленинградские страхи. Я смотрю на бабушку. Она весела и монументальна. И нет аппендицита. И нет страхов. Просто детство…
Из Москвы я возвращалась такая же крупная и румяная, как бабушка со своим новым слесарем, словно это было заразно и передавалось воздушно-персиковым путем.
Ленинградская прабабушка, встретив меня на Московском вокзале, удовлетворенно кивала – позиции русского фронта за лето были прочно укреплены. Осенне-зимняя контрзащита выстоит.
Но вечером с работы возвращался папа, шутливо нажимал на мой пупок, и –
Помню ли я, когда началось это великое межнациональное противостояние в моей семье?
Помню, что прабабушка Валя была особо ревнивой блюстительницей интеллигентских устоев в нашей семье.
Прабабушка была протестанткой. А ее отец, Михаил, – пресвитером протестантской церкви. Одна из прививок дореволюционного детства, позволившая впоследствии всей семье не заразиться бешенством советской власти.
На прикроватной тумбочке прабабушки всегда лежала открытка с изображением кудрявого Иисуса, стучащегося в чью-то глянцевую дверь.
Иисус даже близко не походил ни на кого из мужчин в моем окружении – ни на бабушкиного румяного слесаря, ни тем более на моего татарского отца. Видимо, поэтому я часами могла зачарованным взглядом покачиваться на волнах его кудрей, покуда проникновенный шепот прабабушки не выводил меня из моего первого религиозного транса: «Это Иисус стучится в твое сердце. Ты слышишь его стук? Тук-тук…»
Чтобы я быстрее услышала этот самый стук, прабабушка водила меня в католический храм – за неимением в округе протестантского.
Забегая вперед, скажу, что первый стук Иисуса я услышала лет в четырнадцать. Во время тех детских, очень редких и очень тайных походов я откровенно скучала на деревянных скамейках храма, иногда озираясь по сторонам в надежде увидеть кудрявый локон стремительно удаляющегося в сторону чьего-то новообращенного сердца сына Божьего.
Прабабушка Валя, маленькая, фарфоровая, навсегда осталась в моей памяти загадкой. Женщиной она была настолько воздушной, что перед этой хрупкостью отступили даже беспощадные жернова сопутствующей исторической современности.
Проводив мужа в сталинские лагеря под расстрельный прицел за дружбу с одним из либеральных поэтов (о проклятое интеллигентское
Логично предположить, что после стольких лет добровольного монашества в вероломном вторжении моего деревенского папы в ее уютную коммунальную квартиру моя прабабушка узрела небрежно швырнутую в лицо перчатку. Многолетняя дуэль с отсроченным исходом началась.
Долгие годы мы жили в этой коммунальной комнатке вчетвером – прабабушка, мои родители и я. Каждый день прабабушка забирала меня из детского сада и важно и бережно доставляла домой.
В любой момент я могу закрыть глаза и вспомнить этот неторопливый путь по аккуратным пушкинским дворикам.
Как сейчас я вижу аккуратные сталинские балкончики, где за белоснежными оконными проемами покачивают белоснежными кудельками бесконечные Антонины Михайловны и Ревекки Яковлевны – подруги моей бабушки. Амплитуда покачиваний кудельков показывает степень одобрения пройденных мною сегодняшних смотрин – правнучка у Валентины удалась. Там, за этими натертыми газетой окнами, мы снова пьем чай с сушками и колотым рафинадом из хрустальной сахарницы. Чай горячий,
После чаепития мы с прабабушкой продолжаем возвращаться домой. Нас трое. Я, Бабуля и Ридикюль. Все, что когда-либо достается
Кончики пальцев тактильно вспоминают холод металлических шариков замка ридикюля.
Через много лет я найду его в шкафу моей навеки уснувшей прабабушки. Клик-клик. И на меня пахнёт нафталином, розово раззявленная пасть ридикюля плюнет в меня старой сберкнижкой, шиньоном седых волос и держателем для грыжи.
Могу ли я судить участников нашей личной семейной баталии, если о втором фронте я помню мало?
Яркая вспышка татарской деревни. Гигантские грузди вдоль лесной дороги, взрывающиеся под лупой колорадские жуки на картофельном поле деда, цепной щенок овчарки во дворе, избалованный мной за две недели до состояния плюшевой комнатной собачонки.
Бесчисленные татарские родственники, усаживающие утром за длинный уличный стол полчища грязных и счастливых детей и укладывающие ночью этих еще более грязных и еще более счастливых детей поперек продавленной тахты в гостиной.
Папа, перемещающийся по деревенской улице от одного дома к другому, – молодой, беззаботный, опьяневший от свободы настолько, что с трудом вспоминает, что в этом путешествии в детство его сопровождаю я.
Биография моего папы, выросшего в деревне и гордящегося этим фактом по сей день, – удивительная история.
Наверное, она о том, как воспитание человека не зависит ни от школы, ни от текущего политического строя, ни от географии проживания, ни от семейного достатка, ни от количества прочитанных родителями книг Спока.
Она о том, что детей надо воспитывать личным примером. О том, какие удивительные дети вырастают в семье, где царят любовь, добро, уважение друг к другу и, самое главное, уважение к труду и науке.
О том, что ребенку не поможет никакая престижная школа, если в семье вместо книг на полках стоит хрустальный сервиз.
О том, что можно озолотить всех репетиторов в округе, а можно купить годовую подписку на «Науку и жизнь» и читать ее всей семьей.
Еще она немного о том, как тяжело мальчику, выросшему в тихих лучах бесконечной любви невозможно ласковой татарской женщины, получить в восемнадцать лет телеграмму о смерти матери.
Откуда: Россия, Глубокая Деревня.
Куда: Германия, Армейская часть #N.
Та моя татарская бабушка умерла от удара молнии в сердце. Точнее в нагрудный кармашек, куда она положила сдачу, забежав после сенокоса в деревенский магазинчик.
Всю жизнь мне кажется, что мой папа до сих пор в этом долгом пути из армейской части домой – к матери. В пути, который в своих фантазиях он до сих пор отказывается завершить, потому что мать в реальности он так и не увидел. Вместо этого во дворе деревенского дома его ждало ведро с водой, которой омыли ее ласковые руки, прежде чем навеки сложить их на груди.
Всю жизнь мне кажется, что мой папа делает этот огромный крюк по дороге домой – крюк через Ленинград, в который он приехал поступать в университет. В котором женился в поиске новых любящих рук и остался жить. Крюк, навеки подвесивший его в воздухе.
Став взрослой женщиной и родив двух сыновей, я впервые увидела в отце осиротевшего мальчишку, в немом горе склонившего макушку над этим ведром, до краев наполненным скорбью. Макушку, на которую в Ленинграде так и не легли ласковые руки. Отрекшаяся в молодости от всего мужского моя прабабушка щедро передала этот гендерный холод к противоположному полу через поколения. Своих маленьких женщин при этом любя горячо и беззаветно.
И перед моим новым материнским взглядом постоянно маячит эта одинокая макушка. Как часто мне хочется отмотать время назад и, проскрипев половицами коридора старой коммуналки, ворваться в нашу комнатку. Ворваться и прокричать глашатаем нашего домашнего бабьего царства: хватит воевать, просто погладьте моего папу по голове, пожалуйста!