Марина Козинаки – Невидимые голоса (страница 6)
Спустя полгода мое имущество увеличилось в размерах: я купила еще несколько платьев, кофточек и брюк, нашла удобный осенний плащ, не устояла перед четырьмя сумками (впрочем, две из них всего лишь матерчатые шоперы), набрала книг, которые ужасно много весят, но все нужны.
Цифровой багаж не менее тяжел. Память телефона постоянно кончается, и я удаляю фотографии с датой постарше – на дополнительный объем гугл-диска так и не раскошелилась.
Айдай сказала, что мне нечего бояться, потому что я иностранка. Здесь мужчины крадут женщин, когда уверены, что милиция посмеется над заявлением родственников и посоветует радоваться скорой свадьбе. Женщину из другой страны непременно будут искать. Никому не нужны проблемы.
Мне нечего бояться.
Наверное, для всего этого со временем появится форма повествования.
Сама формулировка «все это» предполагает длящуюся всеохватную невыносимость, бессрочность неопределенности. Я в эмиграции? Не знаю. У меня ретрит / творческий отпуск / путешествие, и я скоро вернусь домой? Не уверена. Против меня нет уголовного дела, меня ни разу не задерживали – что, в сущности, мне угрожает? Но ни на кого не было уголовного дела, пока его не завели.
«Ты бы хотела вернуться в Беларусь? В ту Беларусь, что была до выборов», – спрашивает у меня друг, давно живущий за границей. Конечно, правильный ответ: «Нет». Нет, пускай теперь все ужасно, пускай теперь в Беларуси невозможно жить, но так хорошо, что все это случилось, что мы попробовали, а думать о возвращении к стагнации – кощунство. Однако я пишу честное: «Да, я бы хотела вернуться». Это не выбор стагнации, не стокгольмский синдром, не рабский признак – это значит лишь то, что я скучаю, безумно, невыносимо, невозможно скучаю по тому, что Беларусь когда-то была физическим пространством.
Теперь Беларусь – это фотографии. Это лайки и комментарии к фотографиям со всего света. Наши лайки и наши комментарии к нашим фотографиям. Это поиск признаков исцеления, надежды, памяти, близости.
Сослагательное наклонение – зыбкая почва, но, впрочем, все и без него дрожит и раскачивается. Время от времени я открываю сайт авиакомпании и смотрю, в какие даты могу улететь в Минск. Выбираю какую-нибудь не слишком близко и представляю, что вот – 20 октября я вернусь домой. Это мысленное упражнение вызывает много тревоги (я представляю, как обыск застает меня в одних трусах и короткой маечке с нарисованными маленькими зверями, как большие звери топчут и рвут мои книги, разбивают мою посуду, выворачивают на пол муку и крупы, чтобы бросить туда одежду, я представляю еду в тюрьме, ее запахи, свет и тьму, духоту и холод). Но я не могу перестать открывать сайт и выбирать дату.
Я присылаю маме фотографию с осликом, но она совсем другая, не как в нашем старом альбоме. Я не сижу верхом, а лишь тяну ладонь, чтобы погладить грустную серую морду. Глажу. Ослик прядает ушами и принюхивается к моей руке. Вибриссы, которыми поросли его крупные губы, нежно щекочут мою кожу.
Марина Козинаки
Черное пятно
С самого детства мне снились сны, в которых она меня бросает.
Хитростью оставляет на улице, впрыгивает в незнакомую машину и уезжает. Или кто-нибудь говорит мне, что она ушла и больше не придет. И тогда я бегу по бесконечному лабиринту, чтобы ее догнать.
Еще несколько раз во снах она хоронит меня заживо: забрасывает землей под качелями во дворе и исчезает вместе с солнечным светом.
Этот страх меня выстроил. Я была пугливым ребенком. Я не хотела, чтобы она ушла, но с самого начала знала, что как-то так мы и расстанемся.
Мои сны тревожные, клаустрофобные.
Самый страшный такой: я рисую маму, так сильно давя на фломастер, что на листе расплывается черное пятно. Стены кренятся, из шкафов выпадает посуда, кухня почти схлопывается, и тогда я кричу. Мама не отвечает. Бегу в комнату, но там ее нет. Снова бегу на кухню. И вдруг понимаю, вот она – моя мама, смотрит на меня с рисунка и ничего не может сделать. Она теперь там, стала неживой и плоской, на ее животе расплывается черное пятно. Я это с ней сделала. Это сделала я.
Мне четыре.
Я цепляюсь за ее руку: «Не уходи!» Не знаю, чего я боюсь больше: что по дороге с ней что-нибудь случится и она не вернется или что страшное случится со мной, пока я буду ждать ее, запертая в квартире.
– Я быстро, – уговаривает она. Лицо у нее уставшее и бледное. – Одна нога здесь, другая – там.
– Я с тобой!
– Нет, слишком долго идти, а Сергею надо поесть между операциями.
Сергей – это мой папа. Он хирург. Сегодня он будет разрезать людей и зашивать их обратно, я видела. Недавно он забрал меня из сада и привел на работу. Закрыл в кабинете и ушел, но я раскрутила замок и нашла его в операционной. Почему он не взял с собой еду? Сейчас я не уверена, что она действительно ходила к нему. Не в том смысле, что она соврала и пошла куда-то еще, нет. Просто это слишком точная деталь для очередного воспоминания, наполненного ужасом расставания.
– Я порисую? – Сдаюсь.
– Нарисуй для меня город, – говорит мама и исчезает за ненадежной дверью нашей старой хрущевки. Эта дверь мне снится до сих пор: через нее кто-то страшный ломится в квартиру моего детства.
Я сижу рядом с маминым халатом, он пахнет шампунем и ее теплом. Рисую город: человек, еще человек, и еще человек, и еще, и еще. Овал, овал, овал, сверху неровный круг головы, снизу – дрожащие паучьи ножки. Одна нога здесь, другая – там. Как страшно. Кривые скобки улыбок. У каждого человека апельсиновая грива волос и оранжевые веснушки. Давлю на фломастер так сильно, что под ним на бумаге расплываются пятна.
Мне одиннадцать.
Совсем теплый апрель, джинсовка маловата, но она в тысячу раз лучше пальто. Пальто отдала мамина подруга, и оно очень нравится маме. В нем тяжело и потно, и я ношу его до последнего. Все говорят, что у мамы очень хороший вкус. Я просто стараюсь не смотреть на себя в зеркало.
Выбегаю из подъезда и почти налетаю на тетю Таню. От нее пахнет тяжелым сладковатым парфюмом, я представляю, что так пахнут люди в самолетах и аэропортах. Она всегда говорит со мной так, будто я взрослая.
– Как дела?
– Меня записали в художку!
Тетя Таня видит маму и быстро теряет ко мне интерес, поэтому я просто топчусь рядом, надеясь перехватить хотя бы еще немного внимания.
– Правильно, что отдали ее в художественную школу, она у вас так хорошо рисует.
– Пусть годик походит, раз так хочет. Потом начнутся нормальные предметы, будет не до этого.
– Там ее научат держать карандаш, это пригодится. Может, станет художницей. – Тетя Таня мне улыбается.
– Ну, художников нам тут не надо, – говорит мама. – У нее с математикой хорошо и с языками. Будет нормальная профессия.
Мне шестнадцать.
Столовская вонь и скрип мела. Ноги еще ледяные после улицы, но в классе жара, рука оставляет на бумаге липкий влажный след, линия от гелевой ручки расплывается в пятно.
– Здрасте приехали, такая здоровая девица, а все куколок рисует!
Как мгновенно она меняет интонацию. Записывая на доске тему, ворковала одухотворенной учительницей литературы, а сейчас до меня сквозь стеклянную банку доносится едкий бабий окрик. Где-то на дне себя я понимаю, что это она мне. Но дрожащая рука продолжает вести линию прямо по тетрадному листу. Я не могу остановиться. Пожалуйста, можно мне не останавливаться?
– Это не просто куколки! Она художница! – вступается за меня Вика с последней парты.
– М‐да? А контрольную кто будет писать, художница?
Я откладываю ручку, вырываю двойной листочек из брюха тетради. Поднимаю глаза, но теперь не вижу ни доску, ни учительницу с ехидным лицом, ни окно, залепленное ноябрьским снеголивнем. Перед глазами больничная палата и кокон одеяла на кушетке. В ушах глухой грохот, с которым мама упала ночью в коридоре. Она потеряла сознание дважды, папа отвез ее в больницу, там нашли опухоль в мозге. Мама была в коме. Сегодня на рассвете ей делали операцию.
Вот уже несколько часов я ничего о ней не знаю. Все, что я могу, – это рисовать. Но рисовать я сейчас не могу.
Она выздоравливает, я вижу бесконечные сны, в которых она ускользает. Я бегу по лабиринту. Он начинается с родительской комнаты, мама считает, что мне стоит перейти в гуманитарный класс, потому что гуманитарный класс в нашем лицее связан с Туристической академией, а туризм – очень перспективная сфера. Дочка ее подруги уже на третьем курсе Туристической академии купила себе машину. Я бегу. Училка биологии, узнав, что я перехожу из биохимического в гуманитарный, называет меня ленивой дурой при всем классе и делает так до конца учебного года.
Я бегу быстрее. Поворачиваю. Выставка образования. Экономика, менеджмент, психология, международные отношения. Мама разговаривает обо мне с какими-то людьми.
Мутный лабиринт не заканчивается. Чуть притормаживаю и вижу старый особняк с зеркалом до потолка и призраком в нем. На первом ряду аудитории полная девушка, вся в оранжевых веснушках. Я смотрю на ее апельсиновую гриву, когда прихожу сюда готовиться к поступлению. Еще там есть идеальная блондинка в нежно-розовом свитерке. Рядом с ней я выгляжу как бродяжка. Предпочитаю не садиться с ней, но иногда она подсаживается сама, а один раз даже просит дать ей поносить мой ремень. С последнего ряда машут мои временные подружки по несчастью: филологическая дева Леся и неприятная грубиянка Марго, с которой мы хохочем до посинения. Но нам больше не по пути. Я должна выбраться из этой ловушки.