Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 88)
В предисловии «От автора» читатель прочтет об этой задаче, какой видел ее Георгий Демидов: противостоять ограждению своего народа от исторической Правды (Демидов пишет ее с большой буквы) путем оставления письменных свидетельств о своем времени, в том числе (то есть не только) и «облеченных в форму литературных произведений».
Напомним сказанное в послесловии к первой книге Г. Демидова «Чудная планета»: эту задачу поставили перед собой в одно и то же время несколько людей, вышедших с многолетней каторги живыми: Домбровский, Солженицын, Шаламов, Демидов… Было и много и других. Просто эти четверо хорошо видны при взгляде на те годы сегодня, полвека спустя, — как мачтовый лес.
Мемуары о Гулаге стали создаваться после смерти Сталина десятками, а затем и сотнями авторов. Но задача Демидова и близких ему писателей была не только в том, чтоб оставить свидетельства, он хотел изменить литературу, разорвавшую связи с реальностью и не постеснявшуюся встать на службу человеконенавистническому режиму.
Общим для этих новых литераторов было то, что они уже не боялись ничего. Ради выполнения своей задачи они готовы были рисковать всем, в том числе жизнью.
В ноябре 1962 года, после печатания «Одного дня Ивана Денисовича», показалось, что брешь пробита и самиздатский поток можно будет направить в печать. В ближайшее же время стало ясно, что эта надежда не оправдалась. Но, попав на журнальные страницы, повесть Солженицына разом обесценила большую часть напечатанного и усилила стимул к созданию новой прозы.
После утопии: Как мы писали и публиковали в советской печати 60–80-х годов и как говорили об этом с властью
(Материалы к теме «Тоталитаризм в России XX века»)
1
Важнейшим историческим событием в судьбе Советской России и ее колоний в XX веке стал факт сугубо антропологический — смерть Сталина.
Фразой зощенковского персонажа (нэпмана Горбушкина) — «Высшую меру я действительно с трудом переношу. Остальное как-нибудь с Божьей помощью» — можно описать существенный фактор эпохи оттепели: пистолет отвели от виска[686].
Сразу, почти одномоментно, изменились
Гораздо большее значение, чем могут себе представить несовременники тех лет, имело исчезновение — в результате двух партийных съездов, XX и XXII, — самого
«Сейчас, вероятно, трудно понять, — писал историк марксизма Б. Тартаковский в конце 1990-х годов, — какую огромную роль в раскрепощении сознания сыграл тот факт, что пресловутый „Краткий курс“ перестал быть священной книгой, а слово Сталина — истиной в последней инстанции. Конечно, это все были лишь первые, слабые ростки тех перемен, которые стали осуществляться спустя тридцать лет, но начало было положено. „Процесс пошёл“, и его не могли остановить никакие зигзаги, никакие очередные постановления, никакие нелепые и бессмысленные преследования диссидентов, процессы и высылки в брежневско-андроповские времена. В общественном сознании происходили необратимые перемены, пусть медленно, пусть непоследовательно»[688].
О том, как с трудом происходило не воскрешение, а некоторое оживление публичной устной и письменной речи в годы оттепели, нам приходилось писать[689], хотя пока еще недостаточно. Задача данной работы другая — продвинуться в поисках ответов на несколько вопросов, а именно:
1. В какой момент жизни советского общества после смерти Сталина выветрилась
2. Как, по каким направлениям осуществлялся в последующие годы контроль за печатью в области гуманитарного знания? К чему сводились (и сводились ли к чему-либо) цензурные (включая все ступени редакторства) требования?
3. Что мы, современники, считали частью печатного противостояния режиму?
Несомненно, что доклад Хрущева на XX съезде для одних похоронил советскую утопию, а для других — оживил[690].
И если для одних утопия кончилась в 18–19-летнем возрасте, в течение тех трех часов, когда в университетской аудитории слушали хрущевский доклад (предваренный словами члена партбюро факультета: «Обсуждению не подлежит!»)[691], то для многих взрослых людей вера в нее, то есть отсутствие ее оценки как утопии, сохранилась до очень позднего времени (для некоторых — до начала 90-х[692]).
Вот добросовестная фиксация умонастроения историков — весьма неглупых, но занятых изданием трудов Маркса — Энгельса (сотрудников Института марксизма-ленинизма — располагавшихся не в очень большом удалении от «руководства» страной) в первой половине 60-х — в начале 70-х годов:
«Мы возмущались и гонениями на художников, и „делом Пастернака“, и преследованием Бродского <…>, и процессами диссидентов, но не помню, чтобы кому-то в нашей среде приходило в голову делать какие-то серьезные обобщения. Сомнений в возможности — пусть в некое отдаленное время — смены капитализма новым, более передовым социалистическим общественным строем у меня тогда не возникало.<…> И хотя развитие событий усиливало из года в год критическое отношение к советской действительности, это как-то уживалось с сохранением уверенности в прогрессивности исторического развития.
Мне представляется, что никаких мыслей
В настроении людей, писавших в 60-е годы,
Здесь были остатки гордости победителей в кровавой четырехлетней войне, погибшие надежды на послевоенное обновление («А горизонты с перспективами! А новизна народной роли!» — писал Пастернак об этих надеждах в 1943 году в поэме «Зарево», оставшейся незаконченной; «Давайте после драки / Помашем кулаками…» — писал девять лет спустя, еще при жизни Сталина, Б. Слуцкий о рухнувших надеждах), страхи осени 1946 года и ужас 1948–1952 годов — от убийства Михоэлса и расстрела еврейских литераторов и общественных деятелей до «дела врачей» и «ленинградского дела». В 1956 году сюда добавился «свежий» ужас от обнародования фактов массового террора — и надежда на то, что, раз сказана такая страшная правда о непогрешимом Сталине, обновление, не пришедшее после победы, неминуемо. Венгерские события осени того же года окатили надеявшихся ушатом холодной воды[695]. Спустя два года нобелевская история Пастернака с исключением известного и замечательного поэта из Союза писателей многих людей не робкого десятка заставила думать: «Всё! Началось!..» — и действовать соответственно (злосчастное выступление поэта-фронтовика Б. Слуцкого против Пастернака на писательском собрании, паника В. Шкловского).
Но мы хотели бы сначала попытаться понять позицию власти на разных этапах послесталинского времени и лишь затем — стратегию пишущих людей в разные годы.
Обсуждение доклада Хрущева в феврале 1956 года показывает смятение членов партийной верхушки (примерно пятнадцати человек, в руках которых была сосредоточена власть над огромной страной) — в том числе и в отношении того, чем же все они, руководители страны, были заняты при Сталине — во главе с ним:
«…