реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 73)

18
Провода угасших линий, Ветки вымокшие лип. Пух перин повил, как иней, По бортам машин налип. И колеса пушек, кухонь Грязь и снег мешают с пухом. И ложится на шинель С пухом мокрая метель…

Любой фронтовик, дошедший до Германии, с ходу узнавал эту причудливую для непосвященных деталь чужеземного ландшафта поверженной страны. А именно им в первую очередь — солдатам, шедшим по бетону дорог Германии (не пружинящему, как наш асфальт, под сапогом пехотинца, а отбивающему ему подошвы ног[618]), адресовал свою поэму Твардовский — поистине поверх барьеров. Он хотел, чтобы солдаты увидели — он пишет правду.

Первые строки этой главы записаны в феврале 1945 года во фронтовом дневнике. Вслед за ними идет запись:

«Мягко спали немцы и немки, покуда шла война далеко от них, покуда мы не только сами мерзли и гибли, но и наши семьи многие были лишены крова и т. д.

Бегут, побросали перины» (курсив наш. — М. Ч.).

Пуховые перины выглядят в этой короткой записи экзотикой, каковой они, несомненно, были для большинства русских солдат-крестьян, спавших дома в предвоенные годы в основном на сенниках.

По дороге неминучей Пух перин клубится тучей. Городов горелый лом Пахнет паленым пером. ………………………….. На восток, сквозь дым и копоть, Из одной тюрьмы глухой По домам идет Европа. Пух перин над ней пургой.

Уже в «Василии Теркине», то есть в сталинское время, началась та словесная работа, которую Твардовский повел первым — и долгое время в одиночку. Это было дистанцированное и потому близкое к пародированию включение в текст советских слов (и в глубинном противопоставлении библейскому запрету на уныние).

<…> Я ж, как более идейный, Был там как бы политрук. <…> Я одну политбеседу Повторял: — Не унывай. <…> Не зарвемся, так прорвемся, Будем живы — не помрем.

Так как советский язык политбесед идейных политруков был в те годы у любого читателя на слуху, на фоне живых речений Теркина очевидной становилась его мертвечина.

3. Стихия родного языка

Можно смело сказать, что под пером поэта оживал, приобретал права, легализовывался загнанный в угол сугубо частной жизни живой русский язык.

Крайне важна оценка Бунина — в письме из Парижа в Москву (10 сентября 1947 г.) старому знакомому Н. Д. Телешову:

«Я только что прочитал книгу А. Твардовского („Василий Теркин“) и не могу удержаться — прошу тебя, если ты знаком и встречаешься с ним, передать ему при случае, что я (читатель, как ты знаешь, придирчивый, требовательный) совершенно восхищен его талантом — это поистине редкая книга: какая свобода, какая чудесная удаль, какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный, солдатский язык — ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова».

Живший в семье Буниных писатель Л. Ф. Зуров, будучи свидетелем чтения Буниным поэмы, вспоминал, что он «восхищался отдельными местами, читал, перечитывал» и боялся: «Но ведь не оценят, не почувствуют… Не поймут, в чем прелесть книги Твардовского… А ведь его книга — настоящая поэзия и редкая удача! Эти стихи останутся. Меня обмануть нельзя, — говорил Бунин»[619].

Пастернак назвал поэму «чудом растворения поэта в стихии народного языка».

Поэзия — в лице Твардовского — встала во главе резкого поворота.

Весной 1945 года члены Комиссии по Сталинским премиям сначала определили «Теркина» на вторую премию, потом вообще выкинули из списка награждаемых, мотивируя незаконченностью поэмы.

Будто бы Сталин вписал его карандашом — в список представленных к 1-й степени.

Почему так повернулось отношение к поэме?

Твардовский подавил сопротивление официоза всех уровней, просто-напросто затопив его стихией живого русского языка.

Давно вытесненный языком официозным, советским, на задворки жизни общества, отброшенный к печке, к сугубо домашнему обиходу[620], живой русский язык продемонстрировал под пером поэта свое ни с чем несравнимое могущество. В поэме, печатавшейся всю войну в газетах, поэт легализовал живую народную речь (недаром именно на страницах «Василия Теркина» Твардовский начал — первым — свою ревизию советизмов). Хорошо известно, что, подобно «Горю от ума», весь «Теркин» разошелся на пословицы. Язык поэмы победил советскую речь и потенциальные советские оценки ее самоё.

Победила стихия, лавина живой, давно выведенной из публичного, легального обихода, вытесненной советским официозным газетным языком речи. Забытая реальность жизни и мощь народного характера, в котором даже отпетые партийные функционеры в первый год войны шкурой почувствовали единственную надежду на свое спасение, встала за этой речью, затопила и победила очевидное для любого партчиновника ощущение несоветскости «книги про бойца».

Константин Симонов вспоминал:

«Правда о первых прочитанных главах состояла в том, что я как поэт столкнулся с чем-то недоступным для меня. Сомневаться не приходилось.

Где-то в сорок четвертом году во мне твердо созрело ощущение, что „Василий Теркин“ — лучшее из всего написанного о войне на войне. И что написать так, как написано это, никому из нас не дано.

Об этом своем ощущении я написал Твардовскому по его фронтовому адресу. <…>

„Это то самое, за что ни в прозе, ни в стихах никто еще как следует, кроме тебя, не сумел и не посмел обратиться. <…> Война правдивая и то же время и ужасная, сердце простое и в то же время великое, ум не витиеватый и в то же время мудрый — вот то, что для многих русских людей самое важное, самое их заветное, — все это втиснулось у тебя и вошло в стихи, что особенно трудно. И даже не втиснулось (это неверное слово), а как-то протекло, свободно и просто. И разговор такой, какой должен быть, свободный и подразумевающийся. А о стиле даже не думаешь: он тоже такой, какой должен быть“».

Раздел третий

Народная трагедия. Разруха и Гулаг. Развенчание утопии

1. Первые годы после войны

В 1946 году с немалыми трудностями выходит поэма «Дом у дороги» — опять единственная в поэзии тех лет по трагедийности (будто ответившая настойчивым — с 1936 года — уверениям Пастернака, что главный наш недостаток — отсутствие трагической темы).

Поэму хочется цитировать подряд. Такое поэтическое описание обычного крестьянского труда — всего лишь второй раз в русской литературе после хрестоматийного описания косьбы в «Анне Карениной»:

В тот самый час воскресным днем, По праздничному делу, В саду косил ты под окном Траву с росою белой.

С росою белой!.. Глаз крестьянина и владение словом большого поэта.

Коси, коса, Пока роса, Роса долой — И мы домой.