Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 71)
После огромного успеха «Страны Муравии» теплившаяся в нем с отрочества вера в свой талант окрепла. К тому же он, несомненно, уже понял, что в стране, где насилие над личностью — неизбежно, слава — единственная возможность защитить свое достоинство.
В 1936 году, в апреле, как только поэма была напечатана в № 4 «Красной нови», еще до первых откликов, он, уже уверенный в успехе, кинулся за своей семьей — и вывез из ссылки в Смоленск.
Их хутор в Загорье давно был разграблен, растащен по бревнышку односельчанами. (На знаменитом выразительном фото военных лет Твардовский в шинели стоит перед его останками, но это не дело рук фашистов, как трактуют шаблонные подписи.)
Он все еще верит в благотворность жестоких преобразований.
Только в 1937 году до него по-настоящему начинает доходить ужас происходящего, особенно после ареста ближайшего смоленского друга и наставника.
1 сентября 1937 года А. Бек, друживший во второй половине 30-х годов с Твардовским, относившийся к нему, по свидетельству Н. Соколовой, восторженно и пророчивший славу, записывает в дневник, что после ареста критика А. Македонова идут обычные поношения в смоленских газетах:
«В одной из этих статеек говорится также и о Тв<ардовском>. О нем выразились очень резко: „сын кулака“, „автор ряда враждебных произведений“, „эти проходимцы“ и т. д. Смоленский Союз писателей передал вопрос о Твардовском в Москву.
Тв <ардовский> сильно взволнован и угнетен всем этим. Его угнетает и общая, принципиальная сторона вопроса (почему берут людей,
3 сентября 1937 года:
Твардовский «ищет справедливости,
— Об этом нельзя думать.
Он хочет, чтобы его убедили, или сам пытается себя убедить, что вершится некая революционная необходимость, справедливость, а жизнь, идущая вокруг, задевающая и его, взывает о множестве несправедливостей. Особенно удручает его судьба Македонова, Тв<ардовский> любит его. <…>.
Теперь Тв<ардовский> говорит: „Да, лес рубят, щепки летят. Но я не хочу, чтоб летели щепки“. Он говорил об изувеченных судьбах, о людях, погибающих, как щепки, из-за разных негодяев.
— У меня много в сознании темных пятен. С этими пятнами можно жить, ходить по улицам, ходить в институт, даже сдавать зачеты, но
Важная черта — творческий импульс включается лишь при условии уверенности в разумности происходящего. Сам поэт четко контролирует эту свою особенность.
«Ему хочется, чтобы разъяснили происходящее, чтобы не было этого гнетущего молчания.
— Я хотел бы даже, чтобы меня арестовали, чтобы узнать все до конца, но племя свое жаль».
11 сентября 1937 года:
«Позиция Тв<ардовского> такова: он не может отказаться от Македонова, не может признать его врагом народа. <…>
— У меня двадцать стихов начатых или замышленных.
И вместе с тем признать разумность ареста Македонова он не может.
— Нельзя так обманываться в людях, — говорит он. — Если Македонов японский шпион, тогда и жить не стоит. Не стоит, понимаешь!
<…> Мне кажется, что ясный ум Тв<ардовского> теперь застлан темной тяжелой завесой. Над ним тяготеет предчувствие ареста.
– <…> Я тебе признаюсь, после моего отъезда [из Смоленска в Москву] за мной приходили.
Вот и пиши в таком состоянии
Заметим — сомнений в том, что его стихи должны быть именно такими, у молодого Твардовского нет.
20 сентября:
«Как это он говорил: „Бывают минуты, когда во всем сомневаюсь, даже в своем таланте. А потом возьмусь за что-нибудь, вижу: нет, поддается, лепится, и снова можно жить“».
25 сентября:
«Двадцать третьего вечером был у Твардовского и ночевал у него. Он пришел из института усталый, какой-то разбитый, бессильный. Это уже не тот Твардовский, который по десять-двенадцать часов в день просиживал за учебниками, светился внутренней чистотой, проникновением в жизнь, душевной ясностью. Теперь не то. Смутно у него на душе, смутно в мыслях. <…>
И он не может писать.
— Пьесу я не кончу, — сказал он.
— Почему?
— Не могу писать, когда Македонов сидит.
<…> Он говорит: „
В этой уверенности до поры до времени («если ты предан…») — отличие
8 октября:
«<…> Кажется, неприятности у него кончились. Он был у Ставского, тот поговорил с ним по-родительски (как партийный папаша). Тв<ардовский> остался доволен, был успокоен этим разговором.
— Иди, работай! — сказал ему Ставский.
И у Тв<ардовского> пробудилась тяга к работе. Хочет дать в первый номер (38 г.) „Красной нови“ цикл стихов „совсем особенный, о котором даже не расскажешь“».
Из всех записей Бека явствует, что в пробуждении у Твардовского «тяги к работе» участвует не сугубо шкурный интерес, а то, что он увидел —
Записанные в дневнике А. Бека признания Твардовского удостоверяют важнейшую особенность
Эта особенность достаточно видна и из самих текстов. Но, удостоверенная такими прямыми свидетельствами, она дает теперь возможность найти для нее не метафорическое, а лишь точнее всего, на наш взгляд, определяющее эту связь именование —
Как известно,
В 1939 году 29-летний Твардовский получает орден Ленина; его поэма попадает в школьные и вузовские программы и, по легенде, достается ему на экзамене в ИФЛИ.
После этого в Смоленске братья-литераторы взялись было по привычке прорабатывать поэму, но пришли к выводу, что после ордена Ленина это несвоевременно.
Вполне закономерно Твардовский вступает в 1940 году в партию.
«И почти до конца дней (может быть, до самого его отстранения от „Нового мира“) это слово для него сохраняло значение, хотя вступил он в партию, когда она была не коммунистической, а сталинистской. <…> Правда, что может быть, резче, чем другие, выступал он потом против сталинизма и его наследия» (Н. Коржавин).
Захват по договоренности с Гитлером западных областей Твардовский называет «освободительным походом».
На финской войне Твардовский впервые видит русского солдата, по преимуществу крестьянина, в кровавом военном деле. Еще до передовой он наблюдает их на концерте «плохонькой бригады эстрадников»:
«Лица, лица, лица красноармейцев. Иные с таким отпечатком простоватости, наивного ребяческого восхищения и какой-то подавленной грусти, что сердце сжималось. Скольким из этих милых ребят, беспрекословно, с горячей готовностью ожидающих того часа, когда идти в бой, скольким из них не возвратиться домой, ничего не рассказать… И помню, впервые испытал чувство прямо-таки нежности ко всем этим людям. Впервые ощутил их как родных, дорогих мне лично людей»[616].
Он пишет о финской войне со стороны этих