Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 68)
«Толя! Я добит до ручки. Был у секретаря обкома, он расследовал дело насчет обложения хозяйства моих родителей и — признано, что обложению подлежат. Подозревать в пристрастности я его не могу. Я должен откинуть свои отдельные недоумения и признать, что это так.
Мне предложили признать это и отказаться от родителей, и тогда мне не будет препон в жизни.
АПП же [Ассоциация пролетарских писателей], несмотря ни на какие признания (а я признал и отказался), хочет, страшно хочет меня исключать.
Скажи ты мне ради Бога, неужели это мой конец. Скажи. Поддержи. Почему я один должен верить, что я, несмотря ни на какие штуки, буду, должен быть пролетарским поэтом?»[606]
Об этом же он напишет в 1954 году Хрущеву (настаивая, чтоб из его партийной анкеты убрали определение социального лица «сын кулака»):
«Добился приема у тогдашнего секретаря Смоленского обкома партии… Он мне сказал (я очень хорошо помню эти слова), что в жизни бывают такие моменты, когда нужно выбирать „между папой и мамой с одной стороны и революцией — с другой“, что „лес рубят, щепки летят“ и т. п. Я убедился в полной невозможности что-либо тут поправить и стал относиться к этому делу как к непоправимому несчастью своей жизни, которое остается только терпеть, если хочешь жить, служить своему призванию, идти вперед, а не назад».
Здесь названы три важнейших составляющих, формировавших его идеологию и его поведение:
Молодость и сознание своего поэтического дара диктовали поведение: во-первых, продолжать
Верить
— Я всегда оставался при моем прежнем убеждении, — отвечал Панглос, — потому что я философ. <…> Лейбниц не мог ошибаться, и предустановленная гармония есть самое прекрасное в мире»[607].
Все это так или иначе уводило
Много размышлявший над кровавой эпохой и ее соблазнами (название его мемуаров — «В соблазнах кровавой эпохи») поэт Н. Коржавин пишет, что для той части сельской молодежи, которая рвалась к культуре, советская власть была «связана с городской культурой, с более широкими горизонтами жизни. Тем более, что все, противостоявшее ей, — так было поставлено дело еще в начале двадцатых годов — выглядело себялюбивым, самолюбивым, мещанским. Мечта о справедливости, равенстве, альтруизме — идея вообще близкая общинной психологии русского крестьянства». В этих же мемуарах, автор которых лично знал Твардовского, активно сотрудничая с «Новым миром» в 60-е годы, поясняется, что юноша Твардовский, «претерпевая все мытарства, с которыми была связана судьба „кулацкого сынка“, конечно, сетовал на несправедливость, но хотел единственного: чтобы его восстановили во всех правах и позволили участвовать в общей жизни. Полагаю, что подобное же чувство владело и большинством раскулаченных, „подкулачников“ и их детей (не говоря уже о детях большинства жертв 1937 года). Сознания общей греховности происходящего не было не только у Твардовского или Смелякова — его не было почти ни у кого из их сверстников и читателей».
Это важно понимать
19 марта 1931 года его мать с малыми детьми выселили из дома и вскоре вместе с добровольно присоединившимися к семье отцом и старшим сыном (они были на заработках) отправили в эшелоне на Северный Урал. «На днях узнал, что мать с детьми выслали месяца два тому назад неизвестно куда» (из письма А. Тарасенкову)[608].
Даже в семье Твардовских считали, что глава семьи
«Отсутствие сознания общей
Действительно, когда мы осознаем, что находимся в руках злой силы, — при любой нашей общественной активности, пусть даже бессознательно, — все равно как-то ей сопротивляемся, отстаиваем себя. Все ее жертвы видятся нам в ореоле мученичества. Когда же мы признаем эту силу нормальной и законной (а тем более имеющей право на „неизбежные эксцессы“), мы можем только скорбеть о несчастном стечении обстоятельств, о собственной неловкости, благодаря которой нас неверно поняли и истолковали, наши страдания в глазах окружающих (да и наших тоже) выглядят жалко и глупо, словно это не нарушение справедливости, а только наше личное, никого не касающееся несчастье. Мы только тупо доказываем, что мы лично (или наши родители) не мироеды, а трудяги, не двурушники, а честные революционеры, но и сами знаем, что это не так важно, ибо „лес рубят — щепки летят“.
<…> В этих условиях все старания человека, естественно, направляются на то, чтобы не попасть в такое жалкое положение…
<…> Это умонастроение, это низложение жертвы способствовало полному торжеству того
В одном из его стихотворений 1936 года («Песня»), посвященном матери, это выражено
«Зажинки», «нива», «копна» — Твардовский с удовольствием перебирает эти на долгие годы забытые отечественными стихотворцами слова. В стихотворение входит крестьянское детство поэта. И двумя емкими строками очерчивается национальный характер, национальное прошлое и подавляемое в настоящем смятение лирического героя-автора:
«Плач
Здесь по меньшей мере три слоя значений. Один целиком относит эпитет к старой России и советскому обличительному по отношению к ней стереотипу (предполагается, что в той России даже дети боялись или не имели сил громко плакать…). Второй дает возможность понять это слово как самоопределение русского национального характера — вне конкретной социально-временной прикрепленности, в уходящей далеко в прошлое ретроспективе национальной истории. И наконец третий — «еле слышный», но самый важный слой отождествления эпитета с самим автором (притом что он не разрывается с двумя первыми значениями, а, напротив, спаян с ними, ими подкреплен).
Этот эпитет дает нам услышать голос самого этого ребенка —
Однако именно он напишет много лет спустя:
Именно Твардовский спросит главного партийного литературного начальника, который станет читать ему политнотации:
— Вы — кто?
И когда тот, опешив, замолчит, скажет прилюдно:
— А я — классик: меня при жизни в школах изучают!
И выйдет из высокого кабинета, как следует хлопнув дверью.
2. «Кулацкий подголосок»
14 июля 1934 года в смоленской газете «Большевистский молодняк» появляется статья В. Горбатенкова о Твардовском «Кулацкий подголосок».
И она не остается одинокой. Смоленские литераторы методично добивают молодого поэта его происхождением и тем, что оно, по их мнению, проступает в стихах. 18 февраля 1935-го Твардовский. пишет Исаковскому: «Есть у меня сейчас серьезная неприятность. Горбатенков, находясь на курсах молодых писателей, распространяет среди людей, знающих меня, лживые и мерзостные слухи. Будто бы меня исключили из института,