реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 42)

18

В глазах власти и официозной части литературного контекста Петроград стал объявленно революционным («колыбель революции») городом, но, с другой стороны, нес на самих своих стенах отпечаток свергнутой, еще недавно живой и враждебной императорской власти, был символом старого мира, всего того, что надо постоянно преодолевать (много позже это перешло в сталинское представление об оппозиционности Ленинграда). Предреволюционные десятилетия получили официальное именование «годы реакции», не подлежащие иному, кроме как уничижительному описанию в мемуарах или мемуаризованной беллетристике[368]; эпицентр этой «реакции» находился в Петербурге.

В поэзии мотив умирающего «Петрополя» в 20-е годы был обычен (О. Мандельштам, Н. Тихонов, Е. Полонская и многие другие) и допускался. К прозе отношение официоза (проявлявшееся в критике) было иным. В самой пристальности вглядывания в петербургские интерьеры, внимания к топографии города подозревалась ностальгия; детальность становилась свидетельством умирания прежней столицы, если даже об этой прежней столичности не было сказано ни слова. На это работал сам контраст — за «ледниковым» зрелищем умирания от голода и холода тяжелыми послереволюционными зимами («Пещера» Е. Замятина) проступал бывший «город пышный». Свойства поэтики начинали нести в себе (или подозревались в этом) скрытую оппозиционность, отодвигая прозу этого толка на обочину легальной литературной жизни[369].

Говоря упрощенно, лояльным стало писать или о революционном Петрограде, или о загнивающем, обреченном Петербурге — так, как делал это А. Толстой.

Примечательная черта: в первой половине 20-х годов в рассказах, описывающих точно так же, как Петербург, занесенную снегом Москву зимы 1921/22 годов, можно встретить вполне петербургские мотивы умирания (А. Соболь. «Последнее путешествие барона Фьюбельфьютценау»). Но они вскоре вытеснятся в общей массе беллетристики другими.

Тогда же в беллетристике формируются новые символические ценности, среди них — современность, настоящее («сегодня», «жизнь»), сегодняшняя Россия — и Москва как заместительница или символ и настоящего, и России: «А в весеннем легком рассвете всегда, всегда Москва возникает как некое чудесное выражение всех наших затаенных дум и чаяний» (А. Соболь. «Китайские тени») — что, по-видимому, соответствует мандельштамовскому «Москва — опять Москва. Я говорю ей: „Здравствуй!“» («1 января 1924»).

Переезд в Москву нового правительства повлек за собой оживление давно закрепленного в культуре противопоставления Петербургу Москвы как символа устойчивости, незыблемости, древней укорененности в отечественной почве. Примечательна метафора Булгакова: в Киев по мосту «прибегали поезда оттуда, где очень, очень далеко сидела (курсив в цитатах здесь и далее наш. — М. Ч.), раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва» («Белая гвардия», 1925[370]). Такой всегда видела Москву Россия. Петербург висит как мираж и может и исчезнуть, как туман, Москва — сидит, крепко уселась на выгороженной когда-то для этого сидения земле. Она не сходит с места — и при этом меняется.

Один, но разительный пример этих изменений. После Февраля (еще более после Октября) 1917 года, когда красный цвет стал заливать все символико-государственное пространство России, попутно заменялось старое значение слова «красный» в устойчивых сочетаниях на новое, включающее цвет и политический смысл («красный угол» и позднейшее «красный уголок»). Но ранее всех преобразилась, вернее, преобразовалась Красная площадь: Москва задавала камертон России еще прежде, чем стала вновь ее столицей. 10 ноября 1917 года победившие большевики хоронили на Красной площади своих сторонников, погибших в октябрьских боях против правительственных войск. «В этот день в Москве были закрыты все магазины, не ходили трамваи. С рассветом из всех районов города к Красной площади двинулись траурные процессии, во главе которых шли знаменосцы (знамена, само собой, были красные. — М. Ч.). Так, в течение одного дня, революционные массы резко изменили само общественное содержание Красной площади. Она стала Красной уже в ином, пролетарском значении этого слова»[371]. Самая известная в России площадь, не меняясь, в одночасье поменяла свое значение.

Итак, Москва, мечтавшая некогда стать Третьим Римом, стала, не изменяя мессианской идее, средоточием внимания всего мира. Туда двинулись те, кого остроумно назвали политическими паломниками: «интеллектуалы, гоняющиеся за политическими утопиями»[372]. Это было в определенной степени предсказано М. Булгаковым, наблюдавшим в 20-х числах января 1924 года очередь к гробу Ленина, в очерке «Часы жизни и смерти» (II. С. 373–378)[373].

2

Для писателей, оставшихся в России, писать о Москве в начале 20-х годов и далее значило засвидетельствовать свою лояльность. Это в первую очередь становилось актуальным для тех литераторов, которые не были ранее москвичами, а съезжались в Москву после окончания Гражданской войны.

Как правило, в их интересах было, чтобы в заново выстраиваемой литературной биографии начисто отсутствовало все то, что они писали и печатали в течение 1919-го — первой половины 1920 года на юге России, в Сибири или где-либо еще. Множество бывших петербургских литераторов направились из разных углов России не домой, а в новую столицу, и именно в ней стали обживаться (О. Мандельштам, С. Ауслендер, Ю. Слезкин, М. Козырев). В Москву влился мощный южнорусский десант — одесситы, чья литературная биография всерьез началась только здесь (И. Бабель, Ю. Олеша, В. Катаев, И. Ильф и Е. Петров), а также немало киевлян (М. Булгаков, С. Кржижановский; К. Паустовский перевелся в Московский университет еще в 1914-м, но окончательно переехал в Москву — после странствий периода Гражданской войны — в 1923-м). Более сложный биографический рисунок: Ефим Зозуля (которого современная критика сравнивала со знаменитыми французскими писателями) родился в Москве, подростком жил в Одессе, в Лодзи, с 1914-го по 1918 год — в Петрограде; «1919 год провожу в Киеве, — уклончиво, как и большинство современников, сообщает он в автобиографии. — <…> В августе 1919 г., перед наступлением Деникина, переезжаю в Москву, в которой живу посейчас»[374]. Эта уклончивость — черта большинства автобиографий тех лет, собранных москвичом В. Г. Лидиным. А. Соболь, точно обозначая биографические факты 1904–1917 годов (с начала работы в революционных кружках), о дальнейшем пишет весьма обобщенно: «После Октября — скитания по России»[375]. Пильняк, окончивший Московский Коммерческий институт: «Годы революции я прожил в Коломне, много разъезжал по России»[376]. Булгаков в автобиографии 1924 года, сообщая, что родился и учился в Киеве, «в 1916 году окончил университет по медицинскому факультету, получив звание лекаря с отличием», дальнейшее обобщает таким образом: «В начале 1920 года я бросил звание с отличием и писал. Жил в далекой провинции и поставил на местной сцене три пьесы»[377]. В более поздней автобиографии он напишет: «Путешествуя по Северному Кавказу в 1919–1921 гг. …» Это — о времени службы в качестве военного врача в Добровольческой армии (в которую Булгаков пошел по мобилизации через месяц после того, как Е. Зозуля покинул Киев) и начале литературной работы в «белых» газетах. Понятно, что характерной чертой новообразованной московской литературной среды стала нелюбовь к встрече с теми, с кем пришлось провести в одном городе 1918–1920 годы — нередко «по разные стороны баррикад» (особенно это относилось к таким городам, как Киев, где власть менялась многократно).

Особый поток составили литераторы, приехавшие из Западной и Восточной Сибири и с Дальнего Востока (В. Зазубрин — автор «первого советского романа» «Два мира», 1921; Л. Мартынов, А. Фадеев) или из глубинной Средней России (например, Л. Гумилевский — из Саратова). Коренные москвичи, такие как Андрей Белый, В. Брюсов, Б. Пастернак, А. Чаянов, С. Заяицкий, О. Савич, остались в меньшинстве, особенно после 1922 года, когда Москву, и без того лишившуюся многих, покинули люди, очень заметные уже и в ее послеоктябрьской жизни, покинули либо насильственно («философский пароход» — Н. Бердяев, М. Осоргин), либо вынуждаемые обстоятельствами (Б. Зайцев, П. Муратов). Культурное лицо города, литературная среда формировались заново.

Петроград/Ленинград, если говорить уже о времени, начавшемся после грандиозных изъятий — смертей, расстрелов, отъездов, ссылок и высылок, оказался в первой половине 20-х годов гораздо более однородным (или менее пестрым), чем Москва. В него не приезжали отовсюду — толщу послеоктябрьской литературной среды составили петербуржцы (М. Зощенко, К. Вагинов, Л. Лунц), а также приехавшие до революции учиться в Петербургский университет (Ю. Тынянов) либо в Петербургский политехнический институт (Б. Житков, Е. Замятин, Л. Добычин), в том числе и успевшие закончить обучение до 1917 года. Позже в бывшую столицу вливались главным образом начинающие литераторы: К. Федин, Н. Заболоцкий, Вс. Иванов (в 1924 году переехавший в столицу), В. Каверин, Н. Олейников, Е. Шварц.

Сочетание усилий тех, кто тайно надеялся продлить петербургскую традицию, и тех, кто хотел освоить ее на свой, новый манер, создало впоследствии ленинградский вариант прозы советского времени.