реклама
Бургер менюБургер меню

Марго Ромашка – О чем ты говоришь? (страница 6)

18

– Это хороший знак, – сказала она, сама не зная, кого утешает – его или себя. – Правда?

– Правда, – подтвердил он.

В этот момент Габриэль, которому надоело оставаться в стороне, подошел к переноске, обнюхал ее и чихнул. Машенька, услышав знакомый звук, завозилась на руках у Кати, вытянула шейку и издала ликующий вопль – не то «ки-ки-ки», не то «гы-гы-гы». Кот, удовлетворившись осмотром, удалился обратно на диван.

– Кстати, – сказала Катя, все еще покачивая дочь, – я тут с твоим котом познакомилась. То есть с нашим. Габриэль.

– А, – Григорий махнул рукой. – Он сам по себе. Ты его Габиком зовешь обычно.

– Габик, – повторила она. – Хорошо.

Повисла пауза. Григорий потер подбородок – тот же самый жест, что и в больнице, усталый и немного беспомощный.

– Ты голодная, наверное, – сказал он. – Я куплю что-нибудь на ужин. Или можем заказать. Тут неподалеку есть пиццерия, ты ее раньше любила. Если, конечно...

Он не договорил, но Катя поняла. «Если, конечно, твои вкусы не изменились вместе с памятью».

– Давай пиццу, – согласилась она. – И чай. Я хотела чай, но тут появился кот.

Григорий кивнул и ушел на кухню – звонить в пиццерию, включать чайник, занимать себя привычными делами, чтобы не стоять столбом. А Катя осталась в гостиной. Она села на диван, все так же прижимая к себе дочь, и посмотрела в окно. Там, за мокрым стеклом, серые облака наконец разошлись, и в просвете между ними показался край бледного осеннего солнца. Луч упал на зеленый ковер, на рыжую шерсть кота, на русую макушку Машеньки – и та зажмурилась, довольно загукала.

«Это мой дом», – сказала себе Катя. – «Это моя дочь. Это мой кот. И этот человек на кухне – мой муж. Я не помню их, но они есть. И ради этого стоит жить».

Глава 7. Детская смесь

Врачи советовали Кате отдыхать. «Покой, свежий воздух, никаких стрессов, минимум нагрузок», – перечислил ей Роман Ильич перед выпиской, и она послушно кивала, хотя уже тогда, в больничной палате, подозревала, что выполнить эти рекомендации будет не так-то просто. Следующий осмотр у невролога назначили лишь через три недели – срок достаточный, чтобы восстановиться, но и достаточный, чтобы успеть провалиться в ту странную, подвешенную жизнь, которая образовалась у нее теперь. Времени в этом резко появившемся, незваном «отпуске» было много – непривычно, почти пугающе много для женщины, которая, судя по блокноту, привыкла расписывать свои дни по минутам.

В первые дни после возвращения домой она пыталась занять себя чем-нибудь. Можно было бы, наверное, смотреть сериалы – Григорий показал ей, как включать телевизор. Но сосредоточиться на экране не получалось: сюжеты казались надуманными, лица актеров – картонными, а диалоги – фальшивыми. Ей все время хотелось вскочить, куда-то идти, что-то делать, но что именно – она не знала.

Выходить на улицу одной она боялась. Город за окном оставался чужим, огромным, равнодушным лабиринтом, в котором она не помнила ни одного маршрута. Гриша, уходя на работу, всякий раз напоминал ей адрес – записал его на стикере и приклеил к холодильнику, – но толку от этого было мало. Куда идти? Зачем? Она не помнила, где ближайший магазин, где аптека, где парк, в котором она, возможно, гуляла с коляской. Поэтому она сидела дома.

Каждое утро начиналось с плача – пронзительного, требовательного, ввинчивающегося в самый мозг, – и этот звук действовал на Катю одновременно и как будильник, и как удар током. Она просыпалась мгновенно, вскидывалась на постели и несколько секунд сидела в темноте, приходя в себя и вспоминая, где находится и кто она такая. Потом нащупывала ногами тапочки и шла в детскую. Григорий часто опережал ее – он вообще спал в последнее время плохо, просыпался от любого шороха, – и тогда из-за двери детской доносился его низкий, хриплый от сна голос, напевающий что-то без слов.

Утро шестого дня после выписки началось точно так же. Плач. Темнота за окном – рассвет еще только брезжил, серый и нерешительный. Шлепанье тапочек по коридору. И голос Григория, на этот раз не напевающий, а бормочущий что-то быстро и нервно.

Катя вошла в детскую и остановилась у порога. Григорий стоял у пеленального столика, прижимая Машу одной рукой к плечу, а другой пытался одновременно держать мобильный телефон и насыпать ложкой детскую смесь в бутылочку. Телефон он зажал между ухом и плечом, неестественно скособочив шею, и от этого его голос звучал напряженно, почти агрессивно:

– Нет, Сергей, я же сказал – отчет в четверг, не раньше... Нет, ты послушай меня!.. Да подожди ты!

Машенька надрывалась. Личико ее покраснело, крошечные кулачки сжимались и разжимались, а плач переходил в самые захлебывающиеся, обиженные всхлипы, от которых у любого родителя сжимается сердце. Григорий качал ее, но механически, слишком быстро, слишком нервно – так, что успокоения это не приносило ни ему, ни ребенку.

– Да погоди ты, Сереж! – рявкнул он в трубку и потянулся за мерной ложкой.

В этот момент и случилось то, что должно было случиться. Телефон, зажатый между ухом и плечом, выскользнул – Григорий дернулся, попытался поймать его свободной рукой, но промахнулся. Мобильник, описав короткую дугу, плюхнулся прямо в открытую банку с сухой молочной смесью. В воздух взметнулось белое облачко, осевшее мелкой пудрой на столешнице, на манжетах рубашки Григория и на его брюках.

– Черт! – выдохнул он, выхватывая телефон из белого плена.

Смесь налипла на экран, забилась в разъем зарядки, припорошила чехол. Григорий лихорадочно принялся сдувать ее, вытирать о штанину, проверять, работает ли. Экран загорелся – работает. Из динамика все еще доносился далекий, комариный голос Сергея: «Гриш, ты чего? Гриш! Алло!» – но Григорий уже не слушал. Он смотрел на испорченную смесь, на орущую дочь, на свои белые от порошка брюки, и лицо его медленно наливалось той самой краской, которую Катя уже научилась распознавать: глухое, темное раздражение, долго сдерживаемое и наконец нашедшее выход.

Он поднял глаза и увидел Катю. Она стояла в дверях, все еще в пижаме, и молча смотрела на него. Не осуждающе – скорее испуганно, растерянно, как человек, который хотел бы помочь, но не знает, как.

– Катя! – голос его прозвучал резко, почти зло. – Ты почему не проснулась раньше? Я тут уже битый час один верчусь, а ты спишь! Я ведь и так опаздываю, у меня совещание в девять, Сергей на телефоне висит, Машка орет, а ты просто стоишь и смотришь, как я тут...

Он осекся.

В комнате повисла звенящая тишина – только Машенька продолжала хныкать, но и та как будто притихла, почувствовав перемену в голосе отца. Григорий замер с телефоном в одной руке и банкой смеси в другой. Лицо его из багрового стало бледным – серым, как то небо за окном. Он смотрел на Катю, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на ужас: ужас перед самим собой, перед тем, что он только что сказал, и перед тем, что он вообще способен на такое.

Катя молчала. Она смотрела на него, и внутри нее происходило что-то странное. Ей не было обидно – или, может быть, было, но не так, как он, наверное, ожидал. Не так, как бывает, когда близкий человек ранит тебя несправедливым упреком. Скорее ей было горько за него. За этого высокого, усталого, измотанного мужчину, который три дня спал под дверью реанимации, который приносил ей в больницу мармеладки, который засунул поглубже все свои обиды и претензии, но так и не сумел их похоронить. И теперь они вылезли наружу – уродливые, белые, как грибок на стене души, который не замажешь краской, сколько ни старайся.

– Извини, – сказала она тихо. – Прости. Я... прости. Я услышала плач и пришла. Я не знала, что ты уже встал.

Григорий зажмурился, выдохнул сквозь сжатые зубы и медленно опустил телефон на столик. Потом взял полотенце, висевшее на спинке стула, и принялся молча вытирать руки от белого порошка. Движения его были резкими, угловатыми.

– Это ты прости, – произнес он наконец, не поднимая глаз. – Я не должен был... Ты болеешь. Тебе нельзя волноваться. А я... Черт.

Маша снова заплакала, на этот раз громче, настойчивее, требуя еды. Григорий вздохнул, оглядел поле боя – рассыпанную смесь, упавшую мерную ложку, надрывающийся телефон, – и пожал плечами. Вид у него был потерянный, почти жалкий.

– Я опаздываю, – повторил он уже тише, словно оправдываясь не перед Катей, а перед самим собой. – Правда опаздываю.

– Иди, – сказала Катя, подходя ближе и осторожно, почти робко протягивая руки к дочери. – Я справлюсь. Дай ее сюда. Иди на работу, я сама все сделаю.

Григорий колебался лишь мгновение. Потом бережно, почти благоговейно передал ей орущий сверток и на секунду задержал ладони поверх ее рук – словно хотел что-то добавить, что-то сказать, но слова не шли. Тогда он просто кивнул, схватил со столика перепачканный телефон и выскочил из детской.

Через минуту хлопнула входная дверь. Катя осталась одна с плачущей дочерью, рассыпанной смесью.

Глава 8. Уборка

Тишина, наступившая после хлопка входной двери, была почти оглушительной. Катя стояла посреди детской, прижимая к себе орущую Машу, и чувствовала, как в груди разрастается холодный, липкий ком беспомощности. Где-то там, за окнами, Григорий уже садился в машину, уже поворачивал ключ зажигания, уже выезжал со двора. А она осталась. Одна. С ребенком. С банкой испорченной смеси. С горьким осадком от утренней сцены.