Марго Ромашка – О чем ты говоришь? (страница 2)
Серые глаза. Высокий брюнет. Ничего не шевельнулось в памяти.
– А я? – спросила Катя сбивчиво. – Я какая?
Варвара Сергеевна посмотрела на нее долгим взглядом, в котором смешались профессиональная сдержанность и человеческое сочувствие.
– Какая вы? – она вздохнула и покачала головой. – Вот этого я вам не скажу. Не потому что не хочу, а потому что знать не могу. Я вас три дня наблюдаю без сознания. А какой вы были до аварии – это вам муж расскажет. Или вы сама вспомните. Ешьте давайте, остынет.
Она вышла. Катя медленно поднесла ложку ко рту, проглотила безвкусную теплую массу, запила чаем. Мысль работала лихорадочно. Муж ждет. Он знает ее. Он расскажет. От этой мысли становилось и легче, и страшнее одновременно. Как в детстве, когда готовишься войти в темную комнату, зная, что там может прятаться что угодно – как чудовище, так и подарок.
«Я должна его увидеть. Это же муж. Он имеет право знать, что я очнулась. И я имею право знать, кто я такая».
Она доела кашу, отставила поднос и крикнула в сторону двери настолько громко, насколько позволяли силы:
– Варвара Сергеевна!
Медсестра появилась почти мгновенно.
– Что такое? Плохо?
– Нет. Позовите его. Пусть войдет.
Варвара Сергеевна кивнула, не выказав ни удивления, ни одобрения – просто приняла к сведению.
– Хорошо.
Она вышла, и Катя осталась ждать. Сердце колотилось в груди с такой силой, что монитор участил сигналы. Она смотрела на дверь, пытаясь представить, кто сейчас войдет, пытаясь подготовиться, но как подготовиться к встрече с собственной жизнью, которой ты не помнишь?
За дверью послышались тяжелые, быстрые шаги. Мужская рука легла на дверную ручку. Скрипнул механизм, и дверь начала открываться.
Глава 3. Мой дорогой муж
Дверь открылась, и на пороге возник мужчина. Катя смотрела на него и не чувствовала ничего – ни облегчения, ни радости, ни узнавания. Только холодное, отстраненное любопытство, с каким разглядывают незнакомца в метро: лицо, одежда, поза. Высокий, действительно высокий, чуть сутуловатый, будто он привык наклоняться, проходя в низкие проемы. Черные волосы, густые и слегка взлохмаченные, точно он много раз проводил по ним пятерней. Темная щетина на щеках и подбородке. И глаза – серые, глубокие, воспаленные, с красными прожилками от недостатка сна. Он выглядел так, словно не спал все те три дня, пока она лежала без сознания. И словно прожил за эти дни целую маленькую жизнь, полную страха и неизвестности.
Одет он был в мятую серую рубашку с закатанными до локтей рукавами и темные джинсы. Воротник расстегнут, галстук отсутствовал, словно его сорвали в спешке и забыли о нем.
– Катя, – выдохнул он с порога, и голос его дрогнул.
Он шагнул в палату резко, порывисто, сделал два быстрых шага и вдруг остановился, словно налетел на невидимую стену. Катя видела, как его руки, протянутые было к ней, замерли в воздухе и медленно опустились. То ли он боялся причинить ей боль прикосновением, то ли что-то в ее лице остановило его порыв. Она и сама не знала, какое у нее сейчас выражение – наверное, растерянное, отчужденное, вовсе не такое, какого ждут от жены, которая три дня провела между жизнью и смертью.
– Катя, Господи, – повторил он тише, подходя к кровати уже медленнее, осторожнее. – Ты очнулась. Мне сказали, ты пришла в себя. Я боялся…
Он осекся. Встал у изножья кровати, вцепившись пальцами в металлическую спинку, и смотрел на нее с таким выражением, будто она – чудо, которое он боится спугнуть неловким движением. А она смотрела на него и ждала. Ждала хоть какого-то отблеска в своей пустой памяти, хоть искры, хоть тени. Она вглядывалась в это бледное, осунувшееся лицо, в серые глаза, в черную щетину, в морщинку меж бровей, прорезанную тревогой. Ничего. Гладкая стена.
– Мне сказали авария, – заговорил Григорий, все еще стоя у спинки кровати, не решаясь подойти ближе. – Я был на работе. Звонок. Сперва не понял даже, думал ошиблись номером. Сказали: «Ваша жена попала в ДТП, тяжелое состояние, реанимация». Я бросил трубку, потом перезвонил сам, думал – розыгрыш, какая-то чудовищная ошибка.
Он говорил, а слова лились из него сплошным потоком, будто он копил их все эти дни и теперь не мог остановиться. Катя слушала молча, не перебивая, лишь иногда кивая, показывая, что она его слушает.
– Я сразу сорвался, приехал сюда, а меня не пускают. В реанимацию нельзя. Я в коридоре сидел, как проклятый, – он нервно усмехнулся, потер ладонью затылок. – Под дверью на полу. Медсестры меня гоняли, а я все равно возвращался. Потом Роман Ильич вышел, сказал – стабильно тяжелая, ждем. И я ждал. Три дня, Катя. Три дня. Я думал, с ума сойду.
Он замолчал на секунду, переводя дыхание. Катя видела, как дергается кадык на его шее, как он сжимает и разжимает пальцы на спинке кровати.
– Машенька… – вдруг произнес он, и голос его изменился, стал мягче, теплее. – Машенька у твоей мамы. Я не стал ее сюда везти, сама понимаешь, маленькая, восемь месяцев всего. Но она здорова, все хорошо. Спит плохо, правда. Чувствует, наверное.
Машенька. Имя упало куда-то глубоко, в ту самую пустоту, и отозвалось гулким эхом. Дочь. У нее есть дочь. Катя медленно подняла руку и прижала ладонь к губам. Дочь. Ее дочь. Крошечный человек, которого она носила под сердцем, рожала в муках, кормила грудью, укачивала ночами. И она не помнила ничего – ни лица, ни запаха, ни звука ее плача, ни ощущения маленького теплого тельца на руках. Ничего. Это было не просто страшно – это было чудовищно.
Григорий заметил ее движение и запнулся. Он нахмурился, вглядываясь в ее лицо внимательнее, и что-то в его взгляде изменилось. Тревога, которая до этого клубилась где-то на заднем плане, вышла на первый, заслонив собой облегчение и радость от встречи.
– Что с тобой, Катя? – спросил он медленно, делая шаг вдоль кровати, ближе к ее лицу. – Тебе плохо? Позвать врача? Ты бледная очень. И молчишь все время. Почему ты молчишь?
Она подняла на него глаза и поняла: он уже догадался. Не умом, нет, – чутьем, животным каким-то чутьем, которое улавливает малейший сбой в привычном порядке вещей. Она смотрела на него иначе, чем должна была смотреть жена, пережившая аварию и увидевшая мужа после долгой разлуки. В ее взгляде не было ни любви, ни слез облегчения, ни усталой нежности. Только смятение, вина и что-то похожее на страх.
– Григорий, – сказала она, впервые произнеся его имя, услышанное от медсестры. Имя было чужим на вкус, как слово на иностранном языке, которое повторяешь за учителем, не понимая смысла.
Услышав свое имя, он вздрогнул.
– Что? – спросил он глухо.
– Я должна тебе сказать, – она сглотнула, чувствуя, как пересохло в горле. – Доктор сказал, это называется ретроградная амнезия. Я ничего не помню. Совсем ничего.
Она увидела, как изменилось его лицо. Медленно, как при замедленной съемке, сползли с него все краски: удивление, надежда, облегчение. Осталось только серое, каменное, неподвижное выражение. Григорий молчал. Молчание длилось долго – может быть, минуту, а может, и больше. В палате было слышно только пиканье монитора и приглушенный шум из коридора.
Потом он тяжело выдохнул длинно, со свистом, выпуская воздух сквозь сжатые зубы, и потер подбородок ладонью. Жест был механический, усталый, словно он повторял его сотни раз.
– Хорошо… – сказал он наконец, и тут же поправился, мотнув головой: – Точнее, ничего хорошего. Я… понял.
Он замолчал снова, подыскивая слова. Катя видела, как он борется с собой – с тем первым, инстинктивным порывом, который, возможно, был криком или ругательством, или требованием объяснений. Видела, как он давит это в себе, загоняет поглубже, стискивая челюсти до белых желваков на скулах. Он смотрел на нее, но взгляд его был направлен не на нее, а куда-то внутрь себя, в тот самый темный чулан, где у каждого человека хранятся его страхи и разочарования.
– Эм… – он запнулся, прочистил горло. – Ты совсем меня не помнишь?
Глава 4. Блокнот
День выписки выдался пасмурным и ветреным. Небо над Москвой набухло серыми, сырыми облаками, обещавшими дождь, и в воздухе пахло приближающейся осенью, хотя до сентября оставалось еще несколько дней. Катя стояла у окна в больничном коридоре, уже одетая в принесенную мужем одежду – простые темные брюки, бежевый свитер крупной вязки, легкий плащ, – и смотрела, как ветер треплет верхушки лип, растущих вдоль больничного забора. Одежда сидела хорошо, по размеру, но ощущалась чужой, словно с чужого плеча. Впрочем, так теперь было со всем.
За эти дни она немного привыкла к своему положению. Не смирилась – именно привыкла, как привыкают к новому, неудобному протезу, который еще неизвестно, приживется ли. Она научилась отвечать на вопросы врачей, научилась не вздрагивать каждый раз, когда в палату входил Григорий, научилась поддерживать разговор, заполняя пустоты дежурными фразами. Но пустота внутри никуда не делась. Она пряталась там, за этими фразами, за вежливыми улыбками, за спокойным лицом, которое Катя научилась носить как маску.
Григорий приходил каждый день. Всегда с чем-нибудь: то с яблоками и грушами, то с прозрачным пакетиком мармеладок – она как-то обмолвилась, что любит сладкое, хотя сама не знала, правда ли это, просто слово сорвалось с языка, и он запомнил. Он сидел у ее постели час, иногда два, рассказывал о погоде, о пробках в Москве, о том, что на работе накопилось много дел, но начальник вошел в положение. Он говорил – она слушала. Иногда ей казалось, что он говорит не столько для нее, сколько для самого себя, чтобы заполнить тишину, которая висла между ними всякий раз, когда разговор затихал.