Маргарита Богуславская – Мертвые меня достали (страница 9)
– А если она не старалась?
– Тогда надо делать вид, что не заметил, – Херр Мюллер понизил голос до заговорщического шёпота. – И тихо сходить в кафе.
Тим зарылся лицом в учебник.
– А ещё цветы! – добавил Херр Мюллер, не унимаясь. – Не забывай про цветы! Красные розы – это классика! Классика никогда не выходит из моды!
– Красные розы – это пошлость, – поправил его Поэт, материализовавшись на лабораторном столе, прямо на схеме фотосинтеза. – Белые лилии. Вот что нужно дарить настоящей музе. Лилии – цветы чистоты и вдохновения.
– Лилии пахнут как покойник! – возмутился Херр Мюллер.
– Я покойник, и я не пахну! – обиделся Поэт.
– А вот я пахну! – с гордостью сказал Херр Мюллер.
– Вы оба пахнете, – сказал Тим тихо, не поднимая головы. – Просто я уже привык.
Призраки замолчали, обдумывая, комплимент это или оскорбление.
К концу уроков Тим был измотан. Голова гудела, как колокол, глаза слипались, а желание заорать на весь класс становилось всё сильнее. Он собрал вещи – ручки, тетради, пенал, который теперь был закрыт и застёгнут на все замки, чтобы не рассыпаться снова – и вышел в коридор, надеясь, что на улице, на свежем воздухе, призраки хотя бы немного угомонятся.
Надежда не оправдалась.
В школьном дворе его поджидала целая делегация.
Фрау Хольцманн восседала на скамейке у входа, как королева на троне – нога на ногу, руки сложены на груди, взгляд строгий и требовательный. Рядом с ней стояли Херр Мюллер, который нервно теребил край своих трусов, и Поэт, заложивший руки за спину и смотревший в небо с трагическим видом. Фрау Вайс сидела чуть поодаль на урне, делала вид, что заполняет бумаги, но явно прислушивалась к каждому слову.
– Тим! – Фрау Хольцманн встала, когда он появился на крыльце. – Мы тут подумали.
– Это пугает, – сказал Тим.
– Мы решили, что ты должен пригласить её на свидание.
Тим остановился.
– Что? – переспросил он, хотя прекрасно расслышал.
– На свидание! – повторила фрау Хольцманн, будто объясняла что-то очевидное. – Ты, она, кафе. Или кино. Или прогулка. В этом городе много красивых мест. Мост, например. Там очень романтично. Особенно на закате.
– Я не собираюсь никуда её приглашать.
– Почему? – Херр Мюллер выглядел искренне огорчённым. Его лицо вытянулось, и он стал похож на собаку, у которой отобрали кость.
– Потому что я её не знаю!
– Так узнай! – воскликнула фрау Хольцманн. – Для того и свидания! Для того и встречи! Ты же не родился, зная меня? Ты меня узнал. Постепенно. Не сразу.
– Я даже не разговаривал с ней нормально!
– Так поговори!
– Я уронил пенал, и она помогла его собрать! Это не разговор!
– Это начало! – Фрау Хольцманн упёрла руки в бока, приняв позу, которая не оставляла сомнений: она не отступит. – Ты всегда находишь отговорки, Тим! Всегда! Когда я просила найти мою челюсть, ты откладывал три месяца!
– Я её нашёл!
– Нашёл! – она фыркнула. – Через три месяца! Когда она уже была в мусорном контейнере! Я три месяца ходила без челюсти, Тим! Три месяца! Ты представляешь, каково это – не иметь челюсти?
– Ты и сейчас ходишь без челюсти, – заметил Тим, показывая пальцем на её съехавшую в сторону челюсть. – Она у тебя до сих пор болтается.
Фрау Хольцманн обиженно замолчала. Она поправила челюсть, закрепила её на месте и сложила руки на груди.
Херр Мюллер решил вмешаться:
– Тим, послушай старого человека. Я умер от спора о парковке, понимаешь? От спора о парковке! Я мог умереть от чего угодно – от инфаркта, от инсульта, от того, что меня собьёт машина, – но я выбрал спор о парковке. Потому что я боялся сделать главное – сказать Хельге, что она была права. Всегда была права. Во всём. А теперь поздно. Поезд ушёл. Дверь закрылась. Свет погас.
– Ты призрак, – сказал Тим. – Ты можешь ей сказать. Прийти в дом престарелых и сказать.
– Она меня не слышит, – голос Херра Мюллера дрогнул так сильно, что Тим услышал это даже сквозь шум школьного двора. – Она в доме престарелых в Шпандау. Я был там. Сто раз был. Стою рядом с её креслом, а она смотрит телевизор и не видит меня. И не слышит. А я хожу за тобой и надеюсь, что хоть ты не совершишь моих ошибок. Что хоть у тебя получится.
Тим замолчал.
Поэт шагнул вперёд.
– Тим, – сказал он. – Я отравился цианидом в двадцать третьем. Потому что мне казалось, что любовь – это боль. Что страдание – это искусство. Что чем сильнее ты страдаешь, тем выше твоё искусство. Я был дураком. Искусство – это жизнь. А любовь – это… это просто быть рядом. Дышать одним воздухом. Смотреть на один закат. Слушать, как кто-то дышит во сне. Это не боль. Это не страдание. Это – всё.
Он посмотрел на Тима в упор. Его глаза, серые и прозрачные, как у всех призраков, вдруг стали почти живыми. Почему-то сейчас, в этот момент, он выглядел более реальным, чем многие живые люди, которых Тим знал.
– Ты можешь смотреть на закаты, – сказал Поэт. – Пока можешь. Пока у тебя есть глаза. Пока есть небо. Пока есть кто-то рядом.
Тим открыл рот, чтобы ответить – сказать что-то умное, или циничное, или хотя бы нейтральное, – но в этот момент из школы вышла Лена.
Она была одна. Наушники на шее, пальто расстёгнуто, несмотря на холодный ветер, в руках – книга и рюкзак, который висел на одном плече и то и дело сползал. Она шла медленно, не торопясь, и смотрела себе под ноги, будто считала трещины в асфальте. Или будто боялась наступить на что-то, чего никто, кроме неё, не видит.
Призраки замерли.
Фрау Хольцманн прижала палец к губам так быстро, будто боялась, что даже её дыхание может спугнуть Лену. Херр Мюллер затаил дыхание – хотя Тим знал, что призракам не нужно дышать. Поэт прижал руки к груди и замер в позе, которую Тим видел только на старых фотографиях – позе человека, который молится, хотя давно забыл, кому.
Тим стоял как вкопанный, чувствуя, что сейчас самое время что-то сказать, что-то сделать, но язык прилип к нёбу, а ноги налились свинцом. Он не мог пошевелиться. Не мог издать ни звука. Мог только смотреть.
Лена прошла мимо. В двух метрах от него.
Не подняла головы.
Не посмотрела.
Не замедлила шаг.
Исчезла за воротами школы, свернула за угол, и Тим услышал, как её шаги затихают в отдалении.
Тим выдохнул. Воздух вышел из него со свистом, как из проколотого шарика.
И тут же получил подзатыльник от фрау Хольцманн. Неощутимый, но от этого не менее обидный.
– Больно же! – возмутился он, потирая затылок. – Прекратите!
– Не больно, – фыркнула она. – Я призрак. Я не могу сделать больно. Физически, по крайней мере. Но хочу! Хочу сделать больно, чтобы ты наконец пошевелился! Чтобы ты перестал стоять как столб и начал делать!
– Я пошевелюсь, – сказал Тим. – Потом.
– Когда потом?
– Завтра.
– Завтра! – фрау Хольцманн закатила глаза так сильно, что они почти исчезли. – Завтра она познакомится с кем-нибудь другим! Завтра будет поздно! Завтра кто-то другой подойдёт к ней первым, и ты останешься смотреть в окно и жалеть!
– Куда поздно? Она просто новенькая!
– Она не просто новенькая! – фрау Хольцманн почти кричала. Её голос echoed в пустом школьном дворе, и Тим на секунду испугался, что его услышат живые. Но никто не обернулся. Никто не слышал. – Она —
Она замолчала на полуслове. Её челюсть снова съехала, и она поправила её дрожащей рукой. Пальцы у неё тряслись – не от холода, не от старости, а от чего-то другого. От волнения. От того, что она хотела сказать что-то важное, но не могла.
– Она что? – спросил Тим.
Фрау Хольцманн покачала головой.
– Не могу сказать. Не имею права. Это… это не моё. Не мне. Не сейчас.