реклама
Бургер менюБургер меню

Маргарет Олифант – Открытая дверь и другие истории о зримом и незримом (страница 34)

18

Я не был готов к спору в той степени, в какой следовало бы. Все это содержалось в Евангелии от Адама Смита, в духе которого был воспитан мой отец; но в мое время его догматы стали менее обязательными. Я хотел чего-то большего или чего-то меньшего; но мои взгляды не были так ясны, а моя система — так логична и хорошо выстроена, как та, которая служила фундаментом для совести моего отца, позволявшей ему с легким сердцем получать свой процент.

И все же, мне показалось, что он чем-то встревожен. Как-то утром я встретил его, выходившего из комнаты, где висел портрет, словно он приходил украдкой взглянуть на него. Он качал головой и повторял: «Нет, нет», не замечая меня, и я отступил в сторону, увидев его таким погруженным в себя. Что касается меня, то я редко заглядывал в эту комнату. Я выходил из дома, как часто делал в детстве, и смотрел через окно на тихое и священное теперь место, всегда внушавшее мне некоторый трепет. Мне казалось, что хрупкая фигурка в белом платье спускалась в комнату с какой-то призрачной высоты, и во взгляде ее было то, что поначалу казалось мне тревогой, но теперь я считал это задумчивым любопытством, словно она искала ту жизнь, которая могла бы принадлежать ей. Где то существование, которое принадлежало ей, милый дом, ребенок, которого она оставила? Она не могла узнать человека, который смотрел на нее из окна, словно сквозь вуаль, с мистическим благоговением, — равно как и я не мог узнать ее. Я никогда не смогу быть ребенком для нее, а она не сможет быть для меня матерью.

Миновало несколько спокойных дней. Ничто не заставляло нас обращать особое внимание на течение времени, так как жизнь была очень однообразной, а ее уклад — неизменным. Мои мысли были заняты арендаторами моего отца. У него было много собственности в городе, располагавшемся поблизости от нас, — целые улицы маленьких домов, самая доходная собственность (я был в этом уверен) из всего, что ему принадлежало. Мне очень хотелось прийти к какому-нибудь окончательному заключению: с одной стороны, не поддаваться чувствам, с другой — не позволить им кануть в небытие, как это случилось с моим отцом. Как-то вечером я сидел у себя в гостиной, занятый подсчетами издержек и прибылей, с тревожным желанием убедить его, что либо его прибыль больше, чем позволяет справедливость, либо что она несет с собой куда больше обязанностей, чем он предполагал.

Наступила ночь, но не поздняя, — было не больше десяти часов, — дом еще не превратился в царство тишины. Было тихо, — но это не была торжественность полуночной тишины, в которой всегда присутствует что-то таинственное, а тихое дыхание вечера, полное слабых привычных звуков человеческого жилища, свидетельствующего о жизни вокруг. Я был полностью погружен в свои цифры, настолько, что в моем сознании не осталось места ни для чего иного. Странное возбуждение, так сильно поразившее меня, прошло, и больше не возвращалось. Я перестал думать о нем; на самом деле, я никогда не думал о нем, легко расставшись с ним после того, как объяснил его себе чисто физической причиной. Сейчас же я был слишком занят, чтобы думать о чем-либо, кроме цифр, или позволить разгуляться воображению; и когда внезапно, без какого-либо намека, первый симптом вернулся, я оказал ему решительное сопротивление, решив не поддаваться никакому влиянию, которое могло бы перерасти в нервный срыв. Первым симптомом, как и прежде, было то, что мое сердце подпрыгнуло с такой силой, словно мне в ухо выстрелили из пушки. Все мое существо вздрогнуло в ответ. Перо выпало из моих пальцев, цифры вылетели у меня из головы, я утратил способность действовать, и все же, какое-то время, я еще сохранял самообладание. Я был подобен всаднику на испуганной лошади, почти обезумевшей от чего-то, что она увидела на дороге, видимое только ей, и вот она дико бросается из стороны в сторону, не слушая никаких уговоров, пытается развернуться со все возрастающей силой. Сам всадник через некоторое время заражается этим необъяснимым отчаянием ужаса, и я полагаю, это должно было случиться и со мной; но какое-то время я одерживал верх. Я не позволял себе вскочить, — как мне хотелось, как велел мой инстинкт, но продолжал сидеть, упрямо цепляясь за книги, за стол, пытаясь сосредоточиться на том, что мне было безразлично, сопротивляясь потоку ощущений, эмоций, захлестывавших меня и уносивших прочь. Я попытался продолжить свои вычисления. Я попытался пробудить в себе воспоминания о тех ужасных зрелищах, которые мне довелось увидеть, о нищете и беспомощности. Я старался привести себя в негодование, но все эти усилия привели лишь к тому, что я почувствовал, как растет во мне эта зараза, как мой ум проникается сочувствием к напряжению тела, пораженного, возбужденного, обезумевшего от чего-то неизвестного. Это был не страх. Я был подобен кораблю в море, противостоящему ветру и приливу, но я не боялся. Я вынужден прибегнуть к этим метафорам, иначе я не смог бы объяснить свое состояние, увлекаемый против воли и сорванный с якорей рассудка, за которые цеплялся с отчаянием, пока у меня были силы.

Когда я, наконец, поднялся с кресла, битва была проиграна, мое самообладание было утрачено. Я встал, — вернее, был поднят со своего места, — хватаясь за материальные предметы вокруг меня, словно в последнем усилии удержаться. Но это было уже невозможно; я был побежден. Я постоял немного, вяло оглядываясь вокруг, чувствуя, что начинаю лепетать запинающимися губами, что было альтернативой крику, и что я, казалось, выбрал меньшее зло. Я пробормотал: «Что я должен сделать?», а еще через некоторое время: «Что ты хочешь, чтобы я сделал?», хотя никого не видел, не слышал никакого голоса, и на самом деле не обладал достаточной силой, чтобы понять, что я имею в виду. Я постоял так с минуту, тупо оглядываясь вокруг в поисках указаний, и повторил вопрос, который, казалось, через некоторое время стал почти механическим: «Что ты хочешь, чтобы я сделал?», хотя и не знал, к кому обращаюсь и зачем это говорю. Вскоре, — то ли в ответ, то ли просто уступив надвигающейся слабости, не знаю, — я почувствовал изменение своего состояния: не ослабление возбуждения, а как бы его смягчение, словно моя способность к сопротивлению иссякла, и какая-то мягкая сила, какое-то более благотворное влияние заняли его место. Я почувствовал, что согласен на все, что бы это ни было. Мое сердце смягчилось; я, казалось, сдался и двинулся, как будто кто-то увлекал меня за руку, — неслышно, не насильно, но с полным согласием всего моего существа делать не знаю что, из любви не знаю к кому. По любви, — так мне казалось, — а не по принуждению, как в прошлый раз. Но мой путь был таким же, как прежде: я прошел по темным коридорам в неописуемом волнении и открыл дверь отцовской комнаты.

Он, как обычно, сидел за столом, и свет лампы падал на его седые волосы; услышав звук открывающейся двери, он поднял голову; на его лице было написано недоумение.

— Фил, — произнес он и с выражением удивления и тревоги на лице, наблюдая за моим приближением. Я подошел прямо к нему и положил руку ему на плечо. — Фил, в чем дело? Что тебе от меня нужно? Что происходит? — сказал он.

— Не могу тебе сказать, отец. Я пришел не сам. Должно быть, в этом что-то есть, хотя я и не знаю, что именно. Это уже второй раз, когда меня приводят сюда.

— Уж не… — Он оборвал себя. Он молчал, испуганно глядя на меня, словно предположение, которое он собирался произнести, могло оказаться правдой.

— Ты имеешь в виду, не сошел ли я с ума? Я так не думаю. Насколько мне известно, у меня нет бредового состояния. Отец, подумай, может быть, тебе известна причина, по которой меня сюда привели? Ведь должна же существовать какая-то причина.

Я стоял, положив ладонь на спинку его кресла. Его стол был завален бумагами, среди которых было несколько писем с широкой черной каймой, которые я уже видел прежде. Я заметил это, но, поскольку был возбужден, они не вызвали у меня никаких ассоциаций, ибо я просто не был на это способен; но черная кайма привлекла мое внимание. И еще я заметил, что он тоже бросил на них быстрый взгляд и одной рукой смахнул их в сторону.

— Филипп, — сказал он, отодвигая стул. — Ты, должно быть, болен, мой бедный мальчик. Очевидно, мы совсем не заботились о тебе; ты болен серьезнее, чем я предполагал. Позволь мне дать тебе совет: ложись в постель и постарайся уснуть.

— Я совершенно здоров, — ответил я. — Отец, не будем обманывать друг друга. Я не такой человек, чтобы сходить с ума или видеть призраков. Я не могу сказать, что именно обрело надо мною власть, но для этого есть какая-то причина. Ты делаешь или планируешь что-то, во что я имею право вмешаться.

Он резко повернулся в кресле, и его голубые глаза коротко вспыхнули. Он был не из тех, кто мог позволить подобное обращение с собой.

— Хотелось бы узнать, что дает моему сыну право вмешиваться в мои дела. Надеюсь, я пока еще сам в состоянии справляться с ними.

— Отец, — воскликнул я, — неужели ты не хочешь услышать меня? Никто не может обвинить меня в том, что я был неучтив или неуважителен. Однако я имею право высказывать свое мнение, и я воспользовался им, но это — совсем другое. Я здесь не по своей воле. Что-то более сильное, чем я, привело меня сюда. Ты замыслил что-то, беспокоящее других. Я не вполне понимаю, что говорю. Это не то, что я хотел сказать; но ты понимаешь смысл моих слов лучше, чем я. Кто-то — кто может говорить с тобой только через меня, делает это сейчас; и я знаю, что ты это понимаешь.