реклама
Бургер менюБургер меню

Маргарет Олифант – Открытая дверь и другие истории о зримом и незримом (страница 35)

18

Он смотрел на меня, бледный, его рот чуть приоткрылся. Я, со своей стороны, почувствовал, что он понял смысл моих слов. Внезапно, мое сердце замерло, так что я начал терять сознание. Все поплыло у меня перед глазами, все закружилось вместе со мной. Я стоял прямо, держась за спинку кресла; затем меня охватила страшная слабость, и я опустился на колени, потом, кое-как добравшись до ближайшего стула, я поднялся на него и сел, закрыв лицо руками, с трудом удерживаясь, чтобы не разрыдаться от внезапно прекратившегося странного приступа, от схлынувшего напряжения.

Некоторое время мы молчали, потом он заговорил, но голос его слегка дрожал.

— Я не понимаю тебя, Фил. Ты, должно быть, вбил себе в голову какую-то фантазию, которую мой менее развитый интеллект… Скажи то, что ты хочешь сказать. Что тебя не устраивает? Неужели это все… это все из-за этой женщины, Джордан?

Он коротко, натянуто рассмеялся и, прервавшись, почти грубо встряхнул меня за плечо со словами:

— Что… что ты хочешь сказать?

— Мне кажется, сэр, я уже все сказал. — Мой голос дрожал сильнее, чем у него. — Я уже сказал тебе, что пришел сюда не по своей воле, а повинуясь чужой. Я сопротивлялся, сколько мог; теперь все сказано. И это тебе решать, были ли мои усилия затрачены напрасно.

Он торопливо поднялся с кресла.

— Ты хочешь, чтобы я стал таким же… сумасшедшим, как и ты, — сказал он и снова сел. — Хорошо, Фил, если тебе угодно, чтобы мы не ссорились, — это ведь первая размолвка между нами, — ты добился своего. Я согласен, чтобы ты занялся бедными арендаторами. Твой ум не должен расстраиваться из-за этого, даже если наши с тобой взгляды на эту проблему не совпадают.

— Благодарю, — ответил я, — но, отец, дело не в этом.

— Тогда это просто глупость, — сердито сказал он. — Полагаю, ты имеешь в виду… но об этом позволь судить мне.

— Ты знаешь, что я имею в виду, — сказал я как можно спокойнее, — хотя сам я этого не знаю. Ты сделаешь для меня одну вещь, прежде чем я оставлю тебя? Пойдем со мной в гостиную…

— Зачем? — спросил он с дрожью в голосе. — Зачем тебе это нужно?

— Я не знаю, но если мы предстанем перед ней, ты и я вместе, возможно это нам поможет. Что же касается размолвки, то ни о какой размолвке не может идти и речи, когда мы придем туда.

Он встал, дрожа, как старик, каковым он и был, хотя никогда таковым не выглядел, кроме как в минуты сильнейшего волнения, и велел мне взять лампу; но, пройдя половину комнаты, вдруг остановился.

— Это напоминает какую-то театральную сентиментальность, — сказал он. — Нет, Фил, я не пойду. Я не стану втягивать ее в это… Поставь лампу и, — послушайся моего совета, — ложись спать.

— По крайней мере, — сказал я, — сегодня я больше не побеспокою тебя, отец. Если ты все понял, мне больше нечего сказать.

Он коротко пожелал мне спокойной ночи и вернулся к своим бумагам — письмам с черной каймой, то ли в моем воображении, то ли наяву, всегда оказывавшимися лежащими сверху. Я пошел в свою комнату за лампой, а затем один направился к безмолвному святилищу, в котором висел портрет. Я посмотрю на нее сегодня вечером, пусть и один. Не знаю, задавал ли я себе вопрос: была ли это она или кто-то другой, — я этого не знал; но сердце мое тянулось к ней с нежностью, рожденной, быть может, той слабостью, в которой я пребывал после приступа, — чтобы взглянуть на нее, увидеть, может быть, сочувствие, одобрение в ее лице. Я поставил лампу на стол, где все еще стояла ее маленькая корзинка с рукодельем; свет падал на нее снизу вверх, и впечатление, что она вот-вот войдет в комнату, спустится ко мне, вернется к жизни, было как никогда ярким. Но, нет! та жизнь была утрачена и исчезла навсегда: моя жизнь стояла между ней и теми днями, которые она знала. Она смотрела на меня глазами, в которых почти ничего не изменилось. Почти, потому что тревога, которую я различил в них вначале, казалась сейчас незаданным, ненавязчивым вопросом; но дело было не в ней, а во мне.

Нет нужды описывать то, что случилось в последующие две недели, потому что не произошло ничего знаменательного. Наш семейный врач заглянул на следующий день «совершенно случайно», и мы долго беседовали с ним. Еще через день с нами завтракал весьма представительный, добродушный джентльмен из города, друг моего отца, доктор Кто-то-там, нечто в этом роде; он был представлен так поспешно, что я не расслышал его имени. Он тоже долго беседовал со мной после того, как моего отца вызвали куда-то кем-то по делу. Доктор Кто-то-там заговорил со мной на тему бедных арендаторов. Он сказал, будто слышал, что меня очень интересует этот вопрос, в настоящее время также занимающий и его самого. Он хотел знать мое мнение. Я довольно пространно объяснил, что мой взгляд касается не столько общего подхода, о чем я почти не думал, сколько вполне конкретного способа управления имением моего отца. Доктор оказался очень терпеливым и внимательным слушателем, соглашался со мной в некоторых вопросах и не соглашался в других; его визит показался мне очень приятным. Я понятия не имел об истинной цели его визита; хотя несколько озадаченный взгляд и легкое покачивание головой, когда отец вернулся, могли бы пролить на это некоторый свет. Заключение медицинских экспертов в моем случае, должно быть, оказалось вполне удовлетворительным для меня, так как я больше ничего о них не слышал. А две недели спустя произошло следующее — последнее из той череды странных событий.

Было около полудня, стоял сырой и довольно мрачный весенний день. Наполовину распустившиеся листья, казалось, стучали в окно, словно бы призывая впустить их; первоцветы, золотившиеся на траве у корней деревьев, прямо за гладко подстриженной травой лужайки, поникли, стараясь укрыть свои мокрые цветки под листьями. Робкое пробуждение природы наводило уныние; разлитое в воздухе ощущение приближающейся весны сменилось угнетающим ощущением возвращения зимней погоды, хотя всего лишь несколько месяцев назад это казалось естественным. Я писал письма и словно бы мысленно возвращался к товарищам моей прежней беззаботной жизни, может быть, с некоторым сожалением по ее утраченной свободе и независимости, но в то же время смутно сознавая, что в настоящий момент мое теперешнее спокойствие — лучшее, что я мог бы для себя пожелать.

Таково было мое состояние, — вполне умиротворенное, — когда я вдруг почувствовал хорошо известные теперь симптомы припадка, овладевавшего мной, — внезапное учащение сердцебиения; беспричинное, всепоглощающее физическое возбуждение, которое я не мог ни унять, ни взять под контроль. Я пришел в неописуемый ужас, когда осознал, что все это вот-вот начнется снова: зачем это нужно, с какой целью, чему должно было послужить? Мой отец действительно понимал смысл происходящего, в отличие от меня; но было мало приятного в том, чтобы снова стать беспомощным безвольным орудием, о предназначении которого я ничего не знал, и исполнять роль оракула неохотно, со страданием и таким напряжением, после которого мне требовалось несколько дней, чтобы снова прийти в себя. Я сопротивлялся; не так, как раньше, но все же — отчаянно, стараясь использовать уже имеющийся опыт сдержать растущее возбуждение. Я поспешил в свою комнату и проглотил дозу успокоительного, которое мне дали, чтобы я мог справиться с бессонницей по возвращении из Индии. Я увидел Морфью в холле и позвал его, чтобы поговорить с ним и обмануть себя, если возможно, таким способом. Однако Морфью задержался, а когда, наконец, появился, я уже не мог разговаривать. Я слышал, как он что-то говорил, его голос смутно пробивался сквозь какофонию звуков, уже звучавших в моих ушах, но что он сказал, я так никогда и не узнал. Я стоял и смотрел, пытаясь восстановить свою способность понимать, с видом, который, в конце концов, привел старого слугу в ужас. Он заявил, что уверен в моей болезни, что он должен принести мне что-нибудь, — и эти слова более или менее проникли в мой мозг, охваченный безумием. Мне стало ясно, что он собирается послать за кем-нибудь, — возможно, одним из врачей моего отца, — чтобы помешать мне, остановить меня, и что если я задержусь еще хоть немного, то могу опоздать. В то же время у меня возникла смутная мысль искать защиты у портрета, — броситься туда и оставаться возле него до тех пор, пока приступ не пройдет. Но меня направляли не туда. Я помню, как сделал усилие, чтобы открыть дверь гостиной, и почувствовал, как меня пронесло мимо нее, словно порывом ветра. Это было не то место, и мне пришлось уйти. Я очень хорошо понимал, куда меня подталкивают; это должна была быть очередная миссия к моему отцу, который знал суть происходящего, в отличие от меня.

Но так как на этот раз было светло, я не мог не заметить кое-чего на моем пути. Я увидел, что кто-то сидит в холле, словно ожидая, — женщина, точнее, девушка, одетая в черное фигура с непроницаемой вуалью на лице, — и спросил себя, кто она и что ей здесь нужно. Этот вопрос, не имевший ничего общего с моим состоянием, каким-то образом возник у меня в голове; его подбрасывало вверх и вниз бурным приливом, словно бревно, увлеченное яростно мчащимся потоком, то скрывающееся, то вновь всплывающее на поверхность, отданное на милость вод. Он ни на мгновение не остановил меня, когда я поспешил в комнату отца, но он овладел моим сознанием. Я распахнул дверь кабинета отца и снова закрыл ее за собой, не сознавая, есть ли там кто, и чем занят. Дневной свет не позволил мне разглядеть его так же четко, как свет лампы ночью. При звуке открывшейся двери он поднял на меня испуганный взгляд и, внезапно поднявшись, перебив кого-то, говорившего с ним очень серьезно и даже горячо, пошел мне навстречу.