реклама
Бургер менюБургер меню

Маргарет Олифант – Открытая дверь и другие истории о зримом и незримом (страница 33)

18

Не знаю, продолжал ли мой ум предаваться этим не веселым размышлениям, или я задумался о чем-то другом, когда произошло то странное событие, о котором я собираюсь теперь рассказать. Можно ли назвать его происшествием? Мои глаза были заняты книгой, когда мне показалось, будто я услышал звук открывающейся и закрывающейся двери, но такой далекий и слабый, что если он и был настоящим, то, должно быть, исходил из какого-то дальнего уголка дома. Я не пошевелился, а только поднял глаза от книги, — инстинктивное движение, чтобы лучше слышать, — когда… я не могу сказать, и никогда не мог описать в точности, что это было. Мое сердце внезапно подпрыгнуло в груди. Я понимаю, что это всего лишь метафора, и что сердце не может подпрыгнуть; но эта речевая фигура настолько соответствует ощущению, что ни у кого не возникнет ни малейших трудностей в понимании того, что я имею в виду. Сердце мое подпрыгнуло и бешено заколотилось, — в горле, в ушах, — как будто все мое существо испытало внезапное сильное потрясение. Звук отозвался в моей голове, подобно умопомрачительному звуку какого-то странного механизма; тысячи колес и пружин пришли в движение, эхом отдаваясь в моем мозгу. Я почувствовал, как кровь пульсирует в моих венах, во рту пересохло, глаза напряглись; никогда прежде не испытанное чувство овладело мной. Я вскочил на ноги, а затем снова сел. Обвел быстрым взглядом комнату вокруг себя за пределами круга, обозначенного светом лампы, но там не было ничего, что могло бы объяснить этот внезапный необычный прилив чувств; я не смог увидеть ничего, что могло бы объяснить, или хотя бы намекнуть на причину столь странного ощущения. Мне показалось, что меня сейчас стошнит; я достал часы и пощупал пульс: его биение было просто сумасшедшим, примерно сто двадцать пять ударов в минуту. Я не знал ни одной болезни, которая могла бы вот так внезапно, в одно мгновение поразить меня; я постарался успокоить себя, сказать себе, что это пустяки, какое-то незначительное нервное потрясение, какое-то физическое расстройство. Я улегся на диван, надеясь, что недолгий отдых поможет мне восстановиться, и лежал неподвижно, пока мне позволяли пульсации этого набиравшего обороты механизма внутри меня, подобного дикому зверю, мечущемуся в своей клетке. Я вполне отдаю себе отчет в вычурности этой метафоры; но действительность была именно такой. Это было похоже на безумный механизм, бешено вращающийся с все увеличивающимися оборотами, подобный тем ужасным колесам, которые иногда затягивают неосторожного человека и разрывают его на куски; но в то же время, это было похоже на обезумевшее живое существо, предпринимающее отчаянные попытки вернуть себе свободу.

Когда я не мог больше выносить этого, я встал и прошелся по комнате; затем, все еще владея собой, хотя и не мог полностью совладать с охватившим меня волнением, я снял с полки занимательную книгу о захватывающих приключениях, которая всегда захватывала меня, и попытался с ее помощью разрушить чары наваждения. Через несколько минут, однако, я отбросил книгу в сторону; я постепенно терял всякую власть над собой. Что я должен был сделать, — громко кричать, бороться, — не знаю с чем, или же окончательно сойти с ума, — я не понимал. Я постоянно озирался, ожидая увидеть сам не зная что; несколько раз мне казалось, что я краем глаза вижу какое-то движение, словно кто-то старался держаться вне поля моего зрения; но когда я смотрел прямо, там не было ничего, кроме стены, ковра и стульев, расставленных в идеальном порядке. Наконец я схватил лампу и вышел из комнаты. Взглянуть на картину, которая время от времени возникала в моем воображении, на глаза, с большей чем когда-либо тревогой смотревшие на меня в неподвижном воздухе? Но нет, я быстро прошел мимо двери этой комнаты, повинуясь, казалось, чьей-то воле, и, прежде чем понял, куда иду, вошел в библиотеку отца.

Он все еще сидел за письменным столом и с изумлением поднял глаза, заметив меня с лампой в руке.

— Фил! — удивленно произнес он. Помню, я закрыл за собой дверь, подошел к нему и поставил лампу на стол. Мое внезапное появление встревожило его. — Что случилось? — воскликнул он. — Филипп, что с тобой происходит?

Я сел на ближайший стул и, стараясь восстановить дыхание, уставился на него. Дикая сумятица чувств улеглась; кровь заструилась по своим естественным руслам; сердце вернулось на прежнее место. К сожалению, я не могу подобрать других слов, чтобы выразить свое состояние. Наконец, я полностью пришел в себя, и смотрел на него, совершенно сбитый с толку необычным приливом эмоций, охватившим меня, и его внезапным прекращением.

— В чем дело? — пробормотал я. — Я не знаю, в чем дело.

Мой отец сдвинул очки на лоб. Я видел его лицо таким, каким видят лица, охваченные лихорадкой, — озаренные светом, которого в них нет, — его глаза сверкали, его седые волосы отливали серебром; но взгляд его был суров.

— Ты не мальчик, чтобы я делал тебе замечания, но тебе следовало бы знать мотивы твоих поступков.

Я, как мог, попытался объяснить ему, что произошло. Что случилось? Ничего не случилось. Он не понимал меня, да и я теперь, когда все было кончено, не понимал себя; но он видел достаточно, чтобы понять, — мое волнение было непритворным и вызвано не моей собственной глупостью. Он сразу подобрел, едва убедившись в этом, и постарался отвлечь меня разговором на посторонние темы. Когда я вошел, он держал в руке письмо с широкой черной каймой. Я заметил это, но не придал особого значения, поскольку оно, по всей видимости, никак меня не затрагивало. Он вел обширную переписку, и хотя между нами установились вполне доверительные отношения, они никогда не были такими, какие позволяют одному человеку спрашивать у другого, от кого пришло письмо. Пусть даже мы были отцом и сыном. Спустя некоторое время я вернулся в свою комнату и закончил вечер обычным образом; прежнее странное возбуждение не повторилось, и теперь, когда все было кончено, казалось мне каким-то необычным сном. Что он значил? И значил ли что-нибудь? Я сказал себе, что это, должно быть, чисто физическое явление, временное расстройство, которое прошло само по себе. Оно было чисто физическим; возбуждение никак не повлияло на мой рассудок. Я все время оставался в состоянии наблюдать за своим возбуждением, и это было ясным доказательством того, что, чем бы оно ни было, оно повлияло только на мою телесную составляющую.

На следующий день я вернулся к проблеме, которую так и не смог решить. Я отыскал свою просительницу на одной из прилегающих к дому улиц и узнал, что она счастлива возвращением своего имущества, на мой взгляд, не заслуживавшего ни сожаления от его потери, ни радости от его обретения. Дом ее также не был тем опрятным гнездышком, в котором следовало бы жить оскорбленной добродетели, восстановленной в своих скромных правах. Что она вовсе не являлась оскорбленной добродетелью, было совершенно очевидно. Когда я появился, она рассыпалась в реверансах, призывая на меня великое множество благословений. Ее муж вошел, когда я был в доме, и хриплым голосом выразил надежду, что Бог вознаградит меня, и что старый джентльмен оставит их в покое. Мне он не понравился. Мне показалось, что в темном переулке зимней ночью он будет не самым приятным человеком, какого можно встретить на своем пути. Но это еще не все: когда я вышел на маленькую улочку, все, — или почти все, — дома на которой являлись собственностью моего отца, на пути моего следования собралось несколько групп, и по крайней мере с полдюжины просительниц бочком подобрались ко мне. «У меня больше прав, чем у Мэри Джордан, — сказала один из них. — Я уже двадцать лет живу в поместье сквайра Каннинга, то в одном, то в другом месте». «А что вы скажете обо мне? У меня шестеро детей, а у нее двое, благослови вас Господь, сэр, и нет отца, который мог бы им помочь». Я убедился в истинности отцовского правила еще до того, как ушел с улицы, и признал мудрость его слов о том, чтобы избегать личных контактов с арендаторами. И все же, когда я оглянулся на запруженную толпой улицу, на жалкие домишки, женщин у дверей, которые были готовы, перекрикивая друг дружку, искать мою благосклонность, мое сердце сжималось при мысли, что это их нищета обеспечивает какую-то часть нашего богатства, пусть даже ничтожную; что я, молодой и сильный, живу в праздности и роскоши отчасти за счет денег, выкачанных из их нужд, когда они вынуждены порой приносить в жертву все, что им дорого! Конечно, некие общие моменты обычной жизни известны мне так же хорошо, как и любому другому, — если вы строите дом своими руками или на свои деньги и сдаете его внаем, то арендная плата за него вам причитается по справедливости и должна быть уплачена. Но…

— Не кажется ли вам, сэр, — сказал я в тот вечер за ужином, когда отец вновь заговорил об этом, — что мы должны хоть как-то заботиться об этих людях, если получаем от них так много?

— Конечно, — ответил он. — Я забочусь об их водопроводе не меньше, чем о своем собственном.

— Это уже хоть что-то.

— Хоть что-то! Это очень много; это больше, чем они могут получить где-либо еще. Я содержу их в чистоте, насколько это возможно. Я даю им, по крайней мере, средства для поддержания чистоты, а значит, и для борьбы с болезнями, и для продления жизни, а это, уверяю тебя, больше, чем они вправе от меня ожидать.