реклама
Бургер менюБургер меню

Марат Агинян – Зависимость и ее человек: записки психиатра-нарколога (страница 25)

18

Несколько дней назад закончилась новая азербайджано-армянская война. Она длилась 44 дня. Разрушенные города, тысячи убитых и раненых, сотни гниющих трупов на полях и в оврагах, видеозаписи издевательств и расстрела пленных – боль, ненависть и смерть извергались из новостных каналов в течение 44 дней. Слишком много материнских слез и горя с обеих сторон. Организация Genocide Watch присвоила Азербайджану 9-ю степень угрозы геноцида в отношении населения Арцаха и 10-ю степень отрицания этой угрозы. Я стал чаще говорить знакомым, что в XXI веке мы, люди, остаемся все теми же кровожадными гоминидами. Что вместо «уже двадцать первый век» лучше говорить «всего лишь двадцать первый век». Средневековье продолжается, изменились лишь декорации; мы страдаем сами и заставляем страдать других. Любовь к чему-то одному запросто оборачивается ненавистью к чему-то другому – такова наша природа, от этого не избавиться никогда. Можно говорить, что Эрдоган – больной ублюдок и людоед; можно также говорить, что президент Турции – сильный человек и влиятельный политик, с которым мир должен считаться. Несомненно одно: люди, чьи решения приводят к возникновению конфликтов и войн, что-то любят и что-то ненавидят, к чему-то привязаны и нетерпимы к любым угрозам для этой привязанности. И за этим стоят все те же мозговые процессы, которые я изучаю и пытаюсь понять как специалист.

«Есть зависимость более серьезная: зависимость от нефти, от культа потребления, – говорит канадский аддиктолог Габор Мате в своем выступлении с красноречивым названием "Власть зависимости и зависимость от власти", – тогда как мы осуждаем зависимость от наркотиков. Власть и зависимость от нее всегда обусловлены пустотой, которую ты пытаешься заполнить извне». Нами движет любовь. И хорошо, если любовь. Намного хуже, если нами движет любовь, болезненно переродившаяся в зависимость, – и здесь неважно, в каком смысле я употребляю это слово: в чисто клиническом или более широком, общечеловеческом. Печально, когда нами движет зависимость: это как минимум разрушает нас и нашу жизнь, но бывает и так, что разрушает тысячи, миллионы жизней, и Габор Мате, специалист с мировым именем, не случайно упоминает в своем докладе диктаторов разных времен.

Я перечитал первую главу, и мне захотелось рассказать, чем закончилась история болезни мамы. В течение двадцати лет у нее продолжались лицевые гемиспазмы, причиной которых, как я уже писал, была болезнь Бриссо, – компрессия (сдавление) лицевого нерва расположенным близко к нему сосудом в задней черепной ямке. Лекарства не помогали, мама пыталась привыкнуть к тому, с чем столкнулась, а я искал решение.

В 2012 году, после очередной неудачи с фармакотерапией, я решил изучить информацию о хирургическом лечении болезни Бриссо. Мама была против нейрохирургии, и ее можно понять, но что, если все не так страшно? Изучая статистику исходов операции, я обнаружил вот что: у 92 % пациентов гемиспазмы проходили. Если так, то нужно найти компетентного нейрохирурга и убедить маму согласиться на операцию. Я нашел подходящего врача в Центре нейрохирургии имени Бурденко. Осталось помочь маме преодолеть сомнения и страхи. На это ушло несколько месяцев. Мама согласилась.

Операция шла шесть часов. Я сидел в маминой палате, пытаясь читать книгу, и ждал хороших новостей. Но мама не попала в 92 %. К сожалению, она оказалась среди тех 8 % людей, кому операция не помогла. Это был удар и для нее, и для всей нашей семьи. Но годы работы в медицине научили меня искать объяснения и новые решения, вместо того чтобы впадать в отчаяние. Я изучил причины неудачи 8 % операций и позвонил нейрохирургу:

– Вы устранили конфликт между нервом и одним сосудом. Но там, похоже, есть еще один сосуд. Надо найти и устранить этот конфликт.

– Это лишь предположение. Но такое возможно, да. И это еще одна операция. Мы ни разу не оперировали дважды по поводу болезни Бриссо.

– В чем опасность? Что может пойти не так?

– В общем-то, ни в чем, наверное. Риски примерно такие же, как при первой операции. Но согласится ли она сама?

– Я поговорю с ней.

Убедить маму повторно лечь на операцию оказалось сложнее, чем в первый раз. Но она в конце концов поддалась. Вторая операция тоже длилась шесть часов. Нейрохирург действительно нашел затаившийся нейроваскулярный конфликт – целый клубок мельчайших сосудов, плотно прилегающих к лицевому нерву в нетипичном месте. Я помню, как ее на каталке привезли в палату. Она находилась под воздействием сильных анальгетиков. Я кормил хлебом голубей: голуби прилетели к ее окну, много голубей, целая стая. Я ждал, когда мама проснется.

Гемиспазмы? Они исчезли. Вторая операция оказалась успешной. Болезнь, которая искажала красивое, доброе лицо мамы на протяжении двадцати лет, ушла насовсем. Я кормил голубей и робко, боясь спугнуть победу, думал: «У нас получилось». Получилось!

Выздоровление мамы стало большой радостью для нее самой, для меня и нашей семьи, для близких и дальних родственников, для друзей и соседей. Хотя, кажется, слово «радость» не столь точно описывает то, что я чувствовал. Представьте, что вы двадцать лет несете тяжелый груз. Не сказать, что прямо неподъемный, но и не легкий. Нести его можно. И даже привыкнуть к нему можно. И даже перестать замечать его большую часть времени. А теперь вообразите, что этот груз вы сбросили. Что вы чувствуете? Свободу и легкость – вот что. Именно это я и чувствовал: свободу от двадцатилетнего груза переживаний и удивительную бодрящую легкость.

Я подумал: «Теперь могу идти куда хотел». А хотел я стать писателем. Работа в медицине, с которой я внутренне так и не слился, теперь может быть завершена. Потому что миссия выполнена. Нет, я не сожалел о годах, прожитых в роли врача. Никакая судьба не дала бы мне того, что я получил благодаря медицине: все эти годы я изучал самого доброго, самого умного и самого страшного обитателя нашей планеты – человека. Я находился с ним в тесной близости – в моменты его страданий и в моменты счастья. Я видел, как он умирает. Я выходил из палаты интенсивной терапии и говорил побелевшим от страха родственникам: «Ваш сын умер». И с трудом себя сдерживал, чтобы не зарыдать вместе с ними. Иногда я шучу, что после сотой смерти к этому привыкаешь, но те, кому доводилось видеть сотни смертей, не покупаются на эту шутку. В моих словах лишь боль и горечь. Но я видел также радость тех, кто был спасен. Радость людей, победивших страшные болезни. Бесконечную радость их близких. Благодаря медицине я живу с тысячекратно усиленным чувством жизни и смерти. Нигде больше я этого не получу.

Но я смотрел вперед и все же не видел убедительных причин оставаться в медицине. У меня исчезло «для того, чтобы», а без «для того, чтобы» я не мог и не хотел продолжать быть врачом. При всем моем благоговении перед Жизнью, как таковой, при всем моем сочувствии к жизням, доверившимся мне, была еще одна жизнь – моя. «Как насчет моей жизни? – спрашивал я себя. – Что есть моя жизнь? О чем она?»

Некоторое время я продолжал по инерции делать то, что делал: принимал пациентов, ставил диагнозы, назначал лечение, наблюдал за динамикой выздоровления. Делал это уже как частнопрактикующий врач и психотерапевт – ушел из больницы, взял в аренду уютный кабинет и стал работать в свое удовольствие. Частная практика освобождает тебя от духа и запахов больницы. От понедельничных планерок. От белого халата. От постылой, никому не нужной писанины. Это шаг к свободе.

У меня появилось время. Время остановиться и посмотреть, что творится вокруг и внутри. Обдумать и понять свою жизнь.

Но меня не оставляла в покое идея, ясно и четко открывшаяся мне во время поездки в Израиль: зависимым помогают их собственное желание бросить, поддержка со стороны и четкий план действий. Всего три вещи. Людям удается бросить алкоголь, никотин и наркотики потому, что они сами этого захотели, их в этом поддержали и они что-то для этого делали. Эта идея жила во мне. Она была слишком сильной, сильнее меня самого. И она придавала мне сил. «Дело не в химической зависимости, – говорил я себе. – Дело не в медицинских диагнозах. Дело в людях». За эти годы я обрел настоящих друзей среди героиновых «торчков», которые когда-то умирали в подвалах. Среди растаманов, которые годами считали, что «трава, как всегда, права», но вдруг осознали, что теряют нечто гораздо более ценное. Среди алкоголиков, которых когда-то выпроваживали из ресторанов, увольняли с работы, выгоняли из дома, но они протрезвели и обрели опору внутри себя. Я понял, что пора избавиться от этих слов: «наркоман», «алкоголик». Не потому, что они стигматизируют. Стигма, безусловно, имеет место, и есть резон в том, чтобы отказаться от этих слов: в них ничего, кроме негативных коннотаций, уже не осталось. (Есть и противоположный способ дестигматизации: говорить «Я – наркоман» и «Я – алкоголик» спокойно, уверенно и без стыда – в субкультуре Анонимных Наркоманов и Анонимных Алкоголиков именно так и делают.) Но я захотел избавить свой идиолект от этих слов по другой причине: я перестал видеть в них смысл. В разговорной и письменной речи я иногда использую их до сих пор, но лишь тогда, когда этого требует семантический контекст. Бывают аддикции. Бывают люди с аддикцией. Люди с аддикцией – люди.