Мара Вересень – Крылья пепла (страница 2)
Эйт вышел во двор и прислонился спиной к столбику крыльца. В голове немного шумело. Затем и вышел. Глушить боль вином было так… по-людски, но он не человек и никогда им не был, видно, поэтому и не сработало. Хмельное веселье держалось недолго, оставив ломоту в висках, мерзкое послевкусие во рту, шум этот вот. Мысли оставались ясными. Боль тоже осталась.
Противоположный столбик, близнец того, что служил ему опорой, треснул вдоль. Когда-то ажурная резьба, не лишенная гармонии и изящества, затерлась от множества касаний и набившейся пыли, рисунок едва угадывался. С ним было так же. Тот, кто ушел, ушел навсегда. По приказу ли, по велению долга или по зову сердца – причина не важна, важно время. Теперь оно почти вышло, но Эйт, в погоне за собственным спокойствием, потерял то, что должен был оберегать. Клятва не нарушена, но и долг не уплачен. А в голове шумит, и он не знает, как быть дальше.
Злой осенний ветер бросил в лицо волосы, забрался под куртку, выбивая из-под рубашки остатки тепла. Немного зябко, но так спокойнее.
Черное крыльцо таверны смотрело на хозяйственный двор с косоватыми воротами, за которыми тянулась унылая задняя улица. Даже не мощеная. В выбоинах и лужах.
Обходя лужи, по обочине пробиралась фигура в старом мешковатом пальто. Сбитые башмаки, серый платок, тележка старьевщика. Девочка-подросток подошла к воротам, подняла что-то с земли у забора, чтобы отнести на оставленного на другой стороне улицы колесного уродца.
Посмотрела.
Треугольное личико, бледная кожа… Глазам на лице места было много, вот они и заняли сколько смогли. Странные, Взглянуть бы на них при свете… Хотя Эйта и эти глаза разделяло несколько шагов размокшего от осенней воды двора и унылая деревянная ограда, казалось, что в глубине, там, где радужка проваливается омутом зрачка, что-то перетекает, плавится…
Пошатнулся, схватился рукой за перила, но старое дерево подалось и поехало, увлекая за собой.
Земля встретила радушно, хоть и жестковато. Эйт развернулся на спину и посмотрел в темное ватное небо. Тошно, мутно, никак. Оскорбившись на совсем не поэтичное сравнение, облака плюнули в лицо горстью воды.
За красивостями – к менестрелям и сказителям, к авторам песен и баллад… Как же там было?
Солнце село…2[1]
Баллада была хороша, исполнение – так себе. Даже он лучше пел. Слышал бы То́миллен… Что бы сделал? Ничего. Давно уже ничего. То́миллену и при жизни было глубоко начхать, как коверкают его песни. Зато они, эти его песни, остались. О поэтах, как водится, помнят куда дольше, чем о воинах.
Кто-то вышел на порог, распахнувшаяся дверь пустила по двору мутный желтый свет, запах жареного мяса, вина, гул голосов и треньканье расстроенной лютни.
– Ве́йне! Ты там живой?
Фре́дек. С чего ему вздумалось беспокоиться?
– К сожалению, – отозвался Эйт, подумал и подложил под голову руки.
Так смотреть в небо было удобнее: редкие капли не норовили плюхнуть прямо в глаз. Правда, теперь в поле зрения попадал край острой крыши и дымоход, но это не слишком портило вид на вечернее небо, скорее, добавляло унылого очарования.
– Чего лежишь? Мокро же!
Ве́йне пожал плечами. Делать это лежа, с завернутыми за голову руками, оказалось неудобно. Еще и рукояти мечей как-то неудачно сместились… А до этого нормально было.
– Там мясо твое стынет, и вина я свежего принес… Эйт?! Эйт, слышишь? Вот придурок. Спишь что ли?
Нежданный благодетель шумно сплюнул и вернулся в таверну. Дверь закрылась. Стало совсем темно. И мокро, да. А там мясо. Ради мяса можно и подняться. Всё-таки он сюда поесть пришел, а не вино пить.
Но было лениво, словно морось вытягивала силы. И обратно не возьмешь. С водой у Ве́йне было еще хуже, чем с пением.
Глава 2
День с самого утра был такой же гадкий, как гадкая погода. Так всегда случалось, как только Эйт оказывался ближе к Землям. И чем ближе, тем гаже делалось. Что за окном, что внутри. Как бы Эйт ни старался, как бы ни противился, примерно раз в два-три года его выносило сюда, в Лло́тин, и, что странно, в одно и то же время. Будто он бесконечно бежит по кругу, а неумолимая судьба тычет его носом туда, где он важное потерял. Потерял, да. В тот самый день потерял больше, чем мог вообразить. Но понимал Ве́йне о том, что именно это за день, только к его середине.
Едва приходило осознание, Эйт безостановочно брюзжал, задирался со всеми, хамил почём зря. Сегодня не исключение.
Сцепился с Ха́фтизом, едва до ножей не дошло, хотя уже давно отлично работал с ним в паре. Ха́фтиз умел договариваться о найме куда лучше, потому что уши у него были обычные, несмотря на то, что старшая кровь в роду отметилась, сумеречные. Тёмно-фиолетовые, чуть раскосые глаза выдавали. Но Ха́фтиз приноровился так их щурить, что легко сходил за южанина. Смоляные вьющиеся волосы и темноватая для центральных земель кожа тоже тому немало способствовали.
Ха́фтиз, не сдержавшись, съездил Эйту по роже и словом напутственным наградил. Эйт тоже не поскупился на слова, он же как бы бард. Ничего, к ночи Ха́фтиз отойдет. Он отходчивый. И сам Эйт тоже отойдет. Вот прямо сейчас, потому как нос потек и рубашку замарал, а ему через час на какое-то бабье сборище. Переодеться надо и личину поблагостнее нацепить, не то опять ни сребника не заработает, не говоря о драконах, а карман уже дно показывает.
Зимой в торговом деле простой, и редко когда подворачивалось что-то стоящее, вот и приходилось зарабатывать на отбивные рожей, которую ему прямо перед выходом попортили, и голосом. И кейта́рой. Знал бы То́миллен, ржал бы уже в голос. Из него, Ве́йне, певец, как из лошади канарейка. И играет он примерно, как упомянутая лошадь копытом – пальцы к мечу приучены больше, чем к струнам, и так всегда было. Но всё же лучше, чем сегодняшний бард у Фредека.
Так день и прошел. А вечером вернулся Эйт от наместника. Вернее, от наместниковой жены с подругами, устроившими чаепитие и возжелавшими эльфийских баллад в непосредственно эльфийском исполнении и непосредственно на эльфийском.
Эйт не заметил даже, когда его перестало раздражать, как коверкают речь, и сам стал говорить и петь так же. Чтобы понимали. Однажды с какой-то дури, да и пьян был в туман, наплевав на всё, пел как надо и голос вплетал, потом спать не мог – снилось и мучило. Прошлое. И долг – прежде всего. Оба долга.
Так и оказалось, что, напевшись про любовь скучающим дамам, сидя в корчме и внимая неумелым руладам наёмного музыканта, Ве́йне всё больше мрачнел.
Потом кто-то попросил, чтоб он сам сыграл, и еще кто-то. Эйт сразу отпирался, но понял, что проще уступить, тогда отстанут. Ворчал, крутил колки на раздолбанной лютне, потом плюнул, бросил инструмент на колени горе-менестрелю и ушел наверх.
Народ помолчал с минуту и вновь зашевелился, забрякал кружками, и смеяться снова стали. И даже не заметил никто, как он спустился со своей кейта́рой, сел в углу на высокий табурет у стойки, куда свет почти не падал, и выплеснул в зал скопившуюся боль.
Не то чтобы нарочно, но и в себе держать уже сил никаких не было. Довольно на сегодня лицемерия.
– Ну вот что ты за тип, Ве́йне, тебя петь просили для радости, а ты мрака нагнал, – медленно проговорил вдруг взявшийся совсем рядом Ха́фтиз и кружку на стойку поставил. Полную.
– Я предупреждал, что не хочу, – сказал Эйт, хватил поднесенное залпом, послушал, как шумит в голове, оставил инструмент в углу и пошел на задний двор.
Ха́фтиз посмотрел вслед и только головой качнул. Он как раз тут с Ве́йне и познакомился, лет с десяток назад. Впечатлился, как Эйт на спор влетевшего в зал жука к бочке кинжалом пригвоздил. Бочку, правда, проткнул и за пиво платить пришлось, так они его и выпили же. А потом вместе нанялись в один обоз, так и пошло. Но это Хаф Эйту говорил, что из-за жука, а на самом деле из-за кейта́ры и за то, как Ве́йне петь мог. Не голосом, душой. Хаф небом готов был поклясться и землей живой, что точно слышал, как ветер Эйту подпевает. Хотя какой ветер в корчме. Окна открыли, проветрись от чада, вот с улицы и свистело. Вроде. А вроде и подпевало.
Эйт не боялся, что его кейта́ру кто-то возьмет. Все здесь знали, можно запросто рук лишиться или еще чего, что под меч подвернется. Эйта, что на старом наречии значило «сейчас», не зря Эйтом звали. Это слово чаще других от него и слышали. «Сейчас», – говорил он и мог валятся еще полдня перед тем, как взяться за обещанное или сделать всё сразу же к удовольствию или неудовольствию собеседника.
А еще он был Ве́йне – болтун, что для барда, в общем-то, не редкость. Вот только скор он был не только на слова и ловок не только струны перебирать. Последний, кто в корчме Фредека потянулся к его кейта́ре, даже сообразить не успел, как два кинжала пригвоздили руку к скамье, на которой лежал инструмент. Потом твердые, совсем не бардовские пальцы тычком впечатали голову в стол, а к кадыку прижалось острое, как бритва, лезвие.