Максим Воронов – Дневник чумного доктора. Марион (страница 7)
К вечеру она поняла, что будет делать. Знание пришло не из книг, не от Аделины. Оно всплыло из самых потаенных глубин ее души, облаченное в образы и ощущения, подсказанные шепотом.
Она дождалась, когда Аделина уснет в своем кресле, и на цыпочках вышла в основную комнату. Ночь была ветреной, завывание в трубе звучало как похоронный марш. Она не зажигала свечу. Лунный свет, бледный и холодный, пробивался сквозь щели ставень, выхватывая из мрака знакомые очертания.
Она знала, что ей нужно. Воск. Что-то, что принадлежало бы Бартольду. И гвоздь.
Воск она нашла в запасах Аделины. С вещами Бартольда было сложнее, но тут ей помогла память. Неделю назад он сам приносил отцу образцы испорченного перца, жалуясь на поставщика. Мешочек был грубым, из дешевого холста. Отец, скорее всего, выбросил бы его, но в спешке и отчаянии последних дней он так и валялся в углу, среди прочего хлама. Марион подобрала его. Он все еще хранил жирный, пряный запах лавочника. Гвоздь она вытащила из старой, рассохшейся половицы.
Ее руки дрожали, но не от страха, а от предвкушения. Это было странное, щекочущее нервы чувство – смесь ужаса и могущества.
Она села на пол окутанная лунным светом. Положила перед собой мешочек и гвоздь. Потом взяла кусок воска и начала медленно, методично разминать его в ладонях. Она не думала о словах. Они пришли сами, тихие, шипящие, рожденные ее гневом и подсказанные шепотом из тьмы.
– Как этот воск тает в моих руках… – прошептала она, глядя на мягкий, податливый комок. – Так и сила его, здоровье его… пусть растает… уйдет в землю…
Она начала формировать из воска грубую, уродливую фигурку, наделяя ее узнаваемыми чертами – толстым брюшком, короткими конечностями.
– Как этот гвоздь входит в дерево… – она взяла гвоздь и с силой вдавила его в восковую фигурку в области живота. Острая, сладкая боль пронзила ее собственный живот, заставив ее вздрогнуть. Воздух в комнате стал густым и тяжелым, пахнущим озоном и разложением. – Так и боль… войди в его тело… в его внутренности… пусть скрутит его… пусть иссушит…
Она обмотала фигурку нитками, сорванными с того самого мешочка, связывая их в тугой, мертвый узел. Вены на ее запястьях потемнели, словно по ним побежали чернила.
– Связала я его по рукам и ногам… его жадность… его злость… его дыхание… Как этот узел не развязать… так и болезни его не миновать…
Шепот в ее сознании слился с ее собственными словами в единый поток. Она чувствовала, как из нее что-то уходит – не сила, а что-то теплое, какая-то часть ее прежней, человеческой сути. Но на ее месте возникало нечто иное – холодное, острое, удовлетворенное.
Она подняла восковую куклу, пронзенную гвоздем и опутанную нитями, и, не разжимая пальцев, прошептала последние слова:
– По моей воле, по зову крови, по силе, что дана мне… Да сбудется!
В тот же миг, в доме Бартольда, расположенном над его лавкой, раздался оглушительный, животный вопль, заставивший вздрогнуть даже его сыновей, спавших мертвым сном после выпитой на ночь браги. Это был не крик боли, а нечто более первобытное – вопль ужаса перед лицом внезапно нахлынувшей, необъяснимой агонии.
Бартольд, только что мирно похрапывавший на своей пуховой перине, взметнулся на кровати, как кукла на нитках. Его тучное тело скрутилось в неестественной судороге. Живот, в который Марион вонзила гвоздь, вспучился, будто внутри него что-то живое и яростное пыталось вырваться наружу. Кожа налилась багрово-синим цветом, став горячей и плотной, как вареный окорок.
– Жжет! – захрипел он, катаясь по постели и срывая с себя рубаху. – Внутри все жжет! Спасите!
Его сыновья, ворвавшись в комнату, застыли в ужасе. Картина, открывшаяся им, была хуже любого кошмара. Тело их отца начало раздуваться, как бурдюк с прокисшим вином. Из его рта хлынула пена, сначала белая, а затем зеленовато-черная, с отвратительным запахом гниющего мяса и медного купороса. Глаза закатились, оставив лишь окровавленные белки, а по его коже, прямо на их глазах, стали проступать черные, гангренозные пятна, расползающиеся с пугающей скоростью, словно чернила, пролитые на промокашку.
– Отец! Что с тобой?!
– Врача! Беги за лекарем!
Но было уже поздно. Бартольд уже не мог говорить. Его горло сдавили спазмы, и он начал давиться собственным распухшим языком. Судороги стали такими сильными, что послышался треск – невыносимый, сухой хруст ломающихся ребер, не выдержавших давления изнутри. Он бился в агонии, испражняясь под себя, и с каждым конвульсивным движением его тело теряло человеческие черты, превращаясь в раздутый, багрово-черный мешок с костями.
Весь этот кошмар длился не более десяти минут. Последним, что увидели его сыновья, прежде чем потерявший всякий человеческий облик Бартольд затих, был кровавый пузырь, надувшийся у него на губах и лопнувший с тихим, чавкающим звуком. Затем его тело обмякло, испустив последний, свистящий выдох, и застыло в уродливой, невообразимой позе.
Смерть была настолько быстрой, мучительной и неестественной, что даже его крепкие сыновья, видавшие виды, в ужасе отпрянули. Старший, опрометью кинувшись к двери, чтобы все же позвать кого-то, поскользнулся на зловонной луже и рухнул на пол, рыдая от страха и отвращения.
А в доме Марион, в тот самый миг, когда дух покинул тело Бартольда, восковая кукла в ее руке внезапно стала мягкой, как теплый воск, а затем рассыпалась в мелкую, серую пыль, просочившуюся сквозь ее пальцы. Одновременно с этим по всему ее телу пробежала короткая, но пронзительная волна жара, сменившаяся леденящей пустотой. Она поняла без всяких слов. Все кончено. Ее воля свершилась.
– Глупая девочка.
Голос прозвучал прямо за ее спиной, тихий, но полный такой громадной ярости, что у Марион похолодела кровь. Она резко обернулась.
Аделина стояла в дверном проеме. Она не спала. Ее лицо, освещенное лунным светом, было искажено не печалью, а холодным, беспощадным гневом. Ее глаза горели, как угли.
– Ты думаешь, это игра? – ее слова падали, как камни. – Ты думаешь, ты единственная, кто может слышать? Ты как младенец, кричащий в спящем лесу. Ты разбудила не только его.
Марион, все еще сидя на полу, сжала в руке восковую куклу. Чувство могущества сменилось леденящим страхом.
– Он… он заслужил, – попыталась она защититься, но ее голос дрогнул.
– Заслужил? – Аделина с горечью рассмеялась. – Мир полон тех, кто «заслужил». Если мы начнем наказывать каждого, от нас ничего не останется, кроме выжженной земли! Ты открыла дверь, Марион. Не просто для шепота. Ты воспользовалась Силой, что ходит по краю. Она заметила тебя. Та, что принесла Чуму. Тень. Теперь она знает о тебе. И она любопытна. Она придет. По твой след. По твой зов. И если найдет тебя слабой… она войдет в тебя, как входила в других.
Марион сглотнула. Ужас, настоящий, физический ужас сковал ее конечности. Она не думала об этом. Она думала только о мести.
– Что… что мне делать? – прошептала она.
– Прятаться, – резко ответила Аделина. – Учиться. И быть готовой. Ты совершила свой выбор. Теперь пожинай последствия. И молись, чтобы твоя глупая месть стоила той цены, которую нам всем, возможно, придется заплатить.
Она повернулась и ушла в свою комнату, оставив Марион одну в холодном лунном свете, с ледяной фигуркой в руке и с новым, куда более страшным врагом, призванным ею самой. Сладкий вкус мести на ее губах превратился в пепел. Она только что одержала свою первую победу. И, возможно, подписала себе и всем, кто был с ней, смертный приговор.
Глава 6. Уход в Лес
«Когда за тобой закрывается дверь в мир людей, открывается тысяча глаз в мире теней. И первый урок леса прост: слушай не ушами, а кожей, смотри не глазами, а душой».
Туман над городом казался вечным. Он впитывал в себя дым чумных костров, крики отчаяния и звон церковных колоколов, звонивших по умершим, превращая все в единую, густую, беззвучную хмарь. Но в ту ночь, когда последняя горсть восковой пыли осыпалась с пальцев Марион, в доме Каэла пахло не только дымом и травами. Воздух был наполнен новым, металлическим привкусом свершившегося – пахло молнией после удара и холодом глубокой пещеры.
Аделина не спала до самого рассвета. Ее молчание было тяжелее любых упреков. Она двигалась по комнате – своей старой, но внезапно выпрямившейся походкой, – собирая вещи в два холщовых мешка. Ее движения были резкими, лишенными привычной старческой неторопливости. Каждое движение говорило:
Марион сидела на полу, прислонившись к стене, и смотрела на свои руки. Они были чистыми, но ей чудилось, что они по локоть вымазаны в той серой, безжизненной пыли, что осталась от куклы, и в чем-то липком и темном, что исходило от смерти Бартольда. Физической тошноты не было, была иная – душевная. Ощущение, будто внутри нее выжгли кусок живой плоти и заполнили образовавшуюся пустоту осколками льда. Она чувствовала холодную, отстраненную ясность и одновременно – дрожь, идущую из самого нутра, словно ее собственное тело боялось того, что в нем теперь жило.
– Вставай, – голос Аделины прозвучал без обиды, но и без капли тепла. Это был голос командира, ведущего солдата на поле боя, где малейшая ошибка стоила жизни. – Мы уходим.
– Уходим? Куда? – Марион подняла на нее глаза, и в них мелькнула тень прежней, испуганной девочки.