реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 71)

18

Мои деды и бабки – и с материнской, и с отцовской стороны – происходили из «черты оседлости», из тех мест, которые сейчас входят в состав независимых Украины и Литвы. До февраля 1917 года большинство российских евреев проживала в пределах черты оседлости, то есть тех регионов, которые изначально были западным и юго-западными приграничными территориями Российской империи. В молодости мои деды и бабки резко – и во многих отношениях удачно – изменили свою судьбу. По крайней мере, так казалось тогда. Наряду с десятками тысяч еврейских юношей и девушек, рожденных в черте оседлости, в конце 1920-х – начале 1930-х годов мои деды и бабки деятельно искали – и находили для себя – новое место в новом советском мире. В первые два десятилетия советской власти этот новый мир еще пьянил молодых евреев бывшей Российской империи, обещая им если не братство и любовь сограждан, то по крайней мере равенство перед законом. Родившись до революции в традиционных еврейских семьях, мои деды и бабки стали людьми русской культуры и представителями новой советской интеллигенции. Но для каждого из них еврейство в разное время было и оставалось судьбой, бременем, источником глубинного смысла бытия. За многие десятилетия жизни вне черты оседлости даже их имена и отчества превратились в палимпсесты аккультурации и ассимиляции, а еврейское прошлое водяными знаками проступало сквозь свидетельства о рождении моих родителей, полученные еще до начала Второй Мировой войны. Мой дед по отцовской линии, Пейсах Борухович Шраер, стал Петром Борисовичем, приобретши стандартные имя и отчество русского боевого офицера, теперь лишенные красноречивых признаков еврейства. Бабушка моя по отцовской линии, Бэлла Вульфовна Брейдо, дочь потомственного литовского раввина, преобразилась в Бэллу Владимировну. Мамин отец, Арон Ихилович Поляк, облачился в шевиотовый костюм советского инженера-связиста и сделался Аркадием Ильичом. И лишь старые университетские приятели по Харькову помнили, что моя бабушка Анна Михайловна Студниц, сущая славянка с внешностью советской кинозвезды Любови Орловой, некогда была еврейкой Нюсей Мошковной.

Мамины родители выросли на Украине (говорить «в Украине» моим предкам было бы, боюсь, не с руки). Мать моей матери, Анна (Нюся) Студниц, родилась в 1914 году в городке Бар, ныне Винницкой области Украины. В те времена едва ли не половину населения города (10,000 человек) составляли евреи. Потеряв мать в детстве, бабушка некоторое время жила в семье тетки по отцу. В ранней юности она уехала из дома, чтобы поступить в техникум. Бабушка достигла совершеннолетия в те годы, когда страна уже на всех парах мчалась к сталинизму. Во многих отношениях бабушка Анна Михайловна была типичной представительницей первого общесоветского поколения, сначала осиротевшего в годы революции и Гражданской войны, а потом, в конце 1920-х – начале 1930-х, загроможденного советской пропагандой и принявшего (хотя бы внешне) коллективное отцовство Сталина. Бабушка Анна Михайловна никогда не состояла в партии, но большую часть своей взрослой жизни прожила в Советском Союзе, внешне изображая, что верит в официальную идеологию и передовицы «Правды». Как и многие еврейские женщины ее поколения, уцелевшие в сталинскую эпоху и во время войну и Шоа (Холокоста), она изучила горькую науку выживания. Бабушка рассказывала мне, как 1930-е годы училась в Харьковском экономическом институте. В 1937 году, после того, как Григория Петровского, старого большевика и тогдашнего председателя ЦИКа Украинской Советской Республики, арестовали в ежовщину (из ГУЛАГа его выпустят только в 1953 году), бабушка и две ее подружки-отличницы всю ночь не спали, производя чистку в своих фотоальбомах. Они искали групповые снимки, на которых были засняты с Петровским в Доме Правительства, и старательно вырезали старого большевика из всех фотографий или сжигали снимки. Уничтожались материальные свидетельства. Оставалась только память. Только страх.

В детстве я много времени проводил или наедине с бабушкой Анной Михайловной, или вместе с ней и моей кузиной Юшей, дочерью маминой младшей сестры Жанны. Несколько лет подряд я целый месяц жил под бабушкиным присмотром на отдыхе в Пярну, и совершенно не помню, чтобы в наших с ней разговорах хоть как-то проступала ее советская закалка. А может, я просто этого не понимал тогда – или же не хочу теперь воскрешать в памяти? Но еще с детства я отчетливо помню, до какой же степени мамина мама обрусела и ассимилировалась – по крайней мере, по внешним проявлениям идентичности. На бланках официальных документов она оставалась «еврейкой». (Вспомним, что Советском Союзе «еврейство» считалось национально-этнической принадлежностью, а не вероисповеданием, отсюда и «пятый пункт» в паспорте – «национальность».) Но на людях – на улице, в общественном транспорте, бабушка Анна Михайловна, белокурая и сероглазая, выглядела русской и нарочито вела себя как русская (или иногда как украинка), а не как еврейка. В быту бабушка всячески сглаживала или скрывала свое еврейство. Семья жила в коммунальной квартире на Четвертой Тверской-Ямской в центре Москвы. В тех условиях об уважении к частной жизни, о приватности, уединении и речь быть не могло, и бабушка Анна Михайловна запрещала своему престарелому отцу прилюдно разговаривать на идише, и прятала пасхальную мацу от соседей-неевреев, чтобы не вызывать раздражения и кривотолков. Чтобы не выделяться, на Масленицу она пекла традиционные русские блины, а на православную Пасху – кулич. Она выросла в семье, где говорили на идише, и ее отец до самой своей смерти (в 1953 году) по утрам надевал тфиллин (филактерии) и начинал день с молитвы. И тем не менее, к тому времени, как я появился на свет, бабушка почти забыла идиш. Только изредка я слышал от нее еврейские слова вроде «мехтенесте» («свекровь» или «теща») или «абисэле» («чуть-чуть») – они слетали с ее губ на удивление привычно, всплывали из глубин памяти, где жили какой-то отдельной жизнью. Хотя, строго говоря, русский был для бабушки вторым языком, по-русски она говорила очень чисто, без еврейского или украинского акцента, – ну, разве что иной раз не туда поставит ударение в глаголе женского рода в прошедшем времени (пила, лила и т.п.) После того, как мы эмигрировали в Америку, бабушка прожила там больше двадцати лет, дожив до девяносто пяти, и все годы ее русская речь сохраняла распевные, неспешные старомосковские интонации. Несколько раз я был свидетелем того, как незнакомые люди делали бабушке комплименты, – какая у нее красивая речь, какая чистая московская интонация.

Мамины родители были очень разными людьми. Дед, Аркадий (Арон) Поляк – страстный, эмоциональный, азартный жизнелюб; бабушка – прагматичная, сдержанная, аскетичная. В судьбе не должно быть случайностей, но именно игра судьбы свела бабушку и деда. Получив диплом экономиста, бабушка по распределению оказалась в родном городе моих обоих дедов, Каменец-Подольске, куда ее направили на службу в местную бухгалтерию. В 1939 году дед, уже дипломированный инженер-связист, заехал в Каменец-Подольск после отпуска на Северном Кавказе. Он зашел в бухгалтерию, чтобы передать бабушке весточку от коллеги-инженера, одного из ее давнишних воздыхателей. Годом раньше этот инженер-москвич уже предлагал ей в письме руку и сердце, но бабушка ответила, что ее «жизненные планы пока не определились». Познакомившись с бабушкой, мой дед (которого коллеги по работе описывали как «высокого красавца») пригласил ее в гости в родительский дом, где жила его старшая сестра Соня. Чтобы соблюсти приличия, бабушка пришла с подругой. Устроили маленькую вечеринку, выпивали-закусывали, танцевали во дворе под неспелыми апрельскими звездами. Через несколько недель бабушка приехала к деду в Москву на Первое мая. Дедушка жил тогда в коммуналке, в крошечной каморке. «Нюся, если мы распишемся, – сказал он, – тебя силком обратно на Украину не отправят». Брак их нельзя было назвать «гармоничным», и в середине 1950-х годов бабушка и дедушка развелись, а через десять лет снова съехались. В отличие от своей младшей сестры, зачатой в триумфальные месяцы после победы над Германией и Японией, моя мама своим появлением на свет обязана пакту Молотова-Риббентропа, за подписанием которого последовало краткое предвоенное затишье. Мама родилась в Москве в мае 1940 года, ровно за один год, один месяц и три дня до вторжения нацистских войск в СССР.

Деда Аркадия Ильича не стало, когда мне было восемь лет, но я хорошо его помню. Даже на закате жизни, уже ослепнув (осложнение при запущенном сахарном диабете), он продолжать излучать душевную щедрость и мудрость, каких мне, пожалуй, не доводилось встречать ни в ком другом. На экране памяти фигура деда Аркадия обретает олимпийские размеры. Из разнообразных воспоминаний о нем особенно отчетливо рисуется вот какая сцена. Меня привели к деду в гости на улицу 8-го Марта в районе метро Динамо, я забежал к нему в кабинет и застал его за игрой в карты с друзьями. Они курили папиросы и пили водку из тонких рюмок, и дед потчевал друзей закусками, в изобилии расставленными на столике у широкого дивана. Для меня, советского первоклашки, в образе деда-гурмана, играющего в преферанс и выпивающего с приятелями – было нечто таинственное, заманчивое, исполненное духа свободы.