реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 73)

18

В 1927 году мой дед со стороны отца переехал в Ленинград, где работал сначала штукатуром, потом санитаром в больнице, зарабатывая рабочий стаж и отмежевываясь от своего классового происхождения. В 1928 году, на исходе НЭПа, когда частному предпринимательству в России был положен конец, остатки мельничного дела Шраеров были раздавлены непосильными государственными налогами. Остававшиеся в Каменец-Подольске родные в одночасье потеряли все. К 1933 году мой прадед Борух-Ицик Шраер, бывший купец первой гильдии, уже успевший отсидеть два месяца в тюрьме по обвинению в сокрытие доходов, ютился с женой и старшими детьми в тесных комнатушках ленинградской коммуналки. Но даже в Ленинграде прадед сумел проявить свои деловые способности. Каким-то чудом он поступил на должность реквизитора на киностудии. Целыми днями он теперь гонялся по Ленинграду в поисках необходимой одежды, бутафории, мебели, разной утвари, словом, всем необходимым для киносъемок. Жизнь нашей семьи продолжалась теперь уже вдали от Каменец-Подольска и семейных могил, продолжалась вопреки всем еврейским и советским препонам.

Мои предки вырвали свои корни из родной земли и эмигрировали – да, по сути эмигрировали из Каменец-Подольска, с Украины, из Литвы. Из бывшей черты оседлости – в Ленинград. В конце 1920-х годов оба моих деда и обе бабушки оказались в совершенно другом, новом, советском урбанистическом пространстве. Большие города довоенных десятилетий манили еврейских юношей и девушек из провинции, родившимся в 1890-е или в начале 1900-х годов. В то время перед еврейскими молодыми людьми, устремившимися в большие советские города, открывалось множество дорог к успеху, множество путей для бегства из прошлого. В конце 1920-х годов, когда мои родные перебрались из бывшей черты оседлости в Ленинград, дед и его братья и сестры приложили огромные усилия, чтобы «отмыться» от буржуазного происхождения и поступить в советские вузы. Для этого все они занимались низкооплачиваемой ручной работой. Шла борьба за жизнь и выживание в новых условиях. Пытаясь разоблачить беглецов как «буржуазный элемент», доброжелатели из Каменец-Подольска строчили доносы туда, где дед и его братья и сестры теперь учились и работали. И все же к середине 1930-х годов деду Пейсаху, его братьям Яне и Абраше и сестре Берте удалось закончить институты и стать советскими специалистами. Из четверки остававшихся в СССР братьев и сестер мой дед сделал самую блестящую карьеру. Еще изучая инженерное дело в вузе, он вступил в партию. В конце 1930-х годов мой дед, тогда еще молодой специалист, уже занимал должность главного инженера в Трамвайно-троллейбусного управления Ленинграда. В 1939-м он добровольцем пошел на советско-финскую войну, потом с первых дней Отечественной войны служил сначала в танковых частях, а потом на Балтийском флоте. В тридцать четыре года он уже был капитаном третьего ранга (майором) и весной 45-го дошел до Кенигсберга. Поздние сталинские годы, нередко называемые «черными» для советского еврейства, принесли деду Петру Шраеру первые профессиональные поражения. В 1949 году его сняли с высокого поста, который он после войны занимал в транспортном отделе ленинградского областного управления МВД. Хотя СССР изначально поддерживал создание Израиля и (особенно через Чехословакию и Польшу) оказывал Израилю военную и экономическую помощь, во второй половине 1949 года, вскоре после окончания войны за независимость Израиля, советская политика в отношении молодого еврейского государства изменилась к худшему. Член партии, дед никогда не скрывал, что его родной брат Моисей (Муня) живет в Израиле, и теперь он поплатился за эту правду своей карьерой.

Первые послевоенные годы были временем не только профессиональных поражений, но и личных потерь. Здесь нужно перенестись в довоенное прошлое и объяснить, что еще в ранние 1930-е годы в Ленинграде мой дед познакомился с моей бабушкой, Бэллой Вульфовной Брейдо. В 1934 году они стали мужем и женой, а два года спустя в Ленинграде родился мой отец, Давид Шраер, которого в семье звали «Дэвик». Летом 1944 года, через полгода после снятия блокады, бабушка с восьмилетним сыном, превратившимся за годы эвакуации в заправского деревенского мальчишку, вернулись в Ленинград из далекого уральского села Сива Молотовской (Пермской) области. Уже по возвращении бабушка Бэлла случайно узнала от знакомой, что у ее мужа был военный роман с другой женщиной, ленинградской еврейкой, с которой дед был знаком еще до войны, и что в марте 1944 года у деда и «второй» жены родилась дочь. Дед Петр любил бабушку Бэллу и обожал моего отца. По моим представлениям, дед считал роман и появление на свет нежеланной дочери результатом собственной слабости и банальным порождением военных обстоятельств, о которых не нам судить. Бабушка Бэлла, дочь сурового литовского раввина и человек большой принципиальности, отказалась принять мужа обратно, невзирая на все его мольбы. Дед был несчастлив в вынужденном втором браке, который его родители и братья-сестры так и не признали сердцем и душой, хоть внешне и соблюдали приличия.

Поскольку я родился и вырос в Москве, а дед Петр жил в Ленинграде и умер, когда мне шел пятый год, я видел его всего несколько раз. Но детские впечатления порой сильнее и чище всех других. В памяти сохранился окружавший деда Петра ореол аристократизма и обаяния. Ясно помню три эпизода с участием деда, причем один в техниколоровом цвете, а два – в черно-белом. Лето 1968 года, одно из первых детских воспоминаний, всё в мягких, приглушенных, выцветших тонах. Мне год и два месяца. Мы проводим лето на даче деда в Белоострове, на Карельском перешейке. Августовский день, прошел дождь. Дед стоит у покосившегося забора, на песчаной дорожке, усыпанной сосновыми иголками. На нем сине-серая полосатая пижамная куртка. Дед Петр ест мокрую мелкую малину прямо с куста, смакует ягоды и при этом оживленно рассказывает моей маме что-то неимоверно смешное, потому что мама хохочет, словно девочка-школьница от намеков на нечто запретно-развеселое, и тут все затягивается туманом и мы переносимся в нашу старую московскую однокомнатную квартиру на Речном Вокзале. Мне уже целых три года, и я почему-то вижу крупным планом «Олимпию», верную пишущую машинку моего отца. Когда я спал, отец частенько печатал в кухне или в ванной, водрузив пишущую машинку на престол унитаза. Над письменным столом в углу комнаты висит фотография «Папы Хэма» в рыбачьем свитере. Мама и папа сидят на диване, обтянутом угольно-черной жаккардовой обивкой; со временем это диван будет перенесен в кабинет отца в квартире на Октябрьском Поле, а потом и в комнату моих юношеских левитаций. Мама подстрижена под Брижит Бардо и выглядит еще совсем девочкой. На журнальном столике – ваза крымского винограда с продолговатыми опаловыми ягодами, который взрослые называют «дамские пальчики». На дворе октябрь 1970 года, в разгаре крымский виноградный сезон. Напротив родителей, на колченогих кухонных табуретках, – дед Петр и его третья жена Аделина, которую я прозвал «тётка Ё». Через балконную дверь за спиной у гостей в квартиру струится молочный свет. У меня, трехлетнего, в руках лук и стрелы – подарок деда и его жены. «Максимочка, будь мужественным и благородным, как рыцарь», – говорит мне дед. Третий эпизод, самый короткий, отснят год спустя, осенью 1971 года. Дед Петр в шестьдесят один год умирает от рака. Отец привез меня в Ленинград и взял меня с собой в больницу. Я прощаюсь с дедом. В больничной палате жутковатые, глинисто-серые сумерки. Дед улыбается нам, и в его улыбке столько покоя и очарования, что я просто не понимаю, как такой красивый и молодой отец моего папы может умереть.

Из моих бабушек и дедушек в моей жизни всегда была только мамина мама, Анна Михайловна Студниц, «бабуля». Маминого отца, деда Аркадия, я нежно любил, но его не стало в 1975 году, когда мне было восемь лет. Опыта общения с дедом Шраером было недостаточно, чтобы составить достаточное представление о его характере. Но того, что мне запомнилось в детстве, достаточно, чтобы понять, что мне по наследству почти не передались его внешняя уравновешенность и классическое остроумие. Я никогда не видел покойную маму моего отца, мою бабушку Бэллу. Не застала ее в живых и моя мама; бабушка Бэлла умерла за два года до знакомства родителей. Это было сенью 1960. Отец тогда служил военным врачом в Белоруссии. Его двоюродный брат Борис Брейдо, талантливый инженер и крайне осторожный человек, проведывал бабушку Бэллу и нашел ее мертвой в комнате. Официальной причиной смерти назвали сердечный приступ. Бабушка Бэлла так никогда и не оправилась после измены любимого мужа. Они женились по любви и до начала войны прожили в браке семь лет. Я думаю, что для бабушки Бэллы военный роман мужа, боевого офицера, означал не просто неспособность совладать с искушением перед лицом смертельной опасности, не просто измену, но предательство. Еще тогда, весной победного 45-го, сердце Бэллы Брейдо было разбито, и не только изменой Петра Шраера, но тем, что она сама не смогла его простить и принять обратно, – ветерана войны в стране, потерявшей на фронте миллионы мужчин. Это случилось в обществе, где военно-полевые романы офицеров считались обыденным делом, и где женщины радовались возвращению с войны любого мужика – увечного, безрукого, но живого. Уверен, что сердце бабушки Бэллы надрывалось от боли снова и снова, когда она видела, как отчаянно нуждается в полноценной семье и в постоянном отце ее еврейский сын, росший в рабочем районе послевоенного Ленинграда. По теперешним американским маркам весной 1945 года, в свои тридцать четыре года бабушка Бэлла была еще молодой женщиной… Ей было всего сорок девять, когда она покинула этот мир.