Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 57)
День начинался простуженным хрипом громкоговорителя, извергавшего какую-нибудь бодрую песню про труд и доблесть. В столовке нас ждала безвкусная каша и жидкий чай, потом – линейка и перекличка. Затем, увязая в грязи, мы плелись куда-то в голые поля, затопленные дождями. Большую часть времени мы собирали картошку или морковку. Впереди по полю шел трактор, а мы тащились за ним с ведрами, выбирая корнеплоды из глинистой почвы и втаптывая остатки урожая в землю. Иногда мы ленились даже присыпать несобранное землей и оставляли картофелины и морковины на поверхности, – знали, что местные придут в сумерках и все дочиста подберут. Никто нами не командовал, никто за нами не присматривал, и только раз местный начальничек с кабаньим лицом высунулся из кабины газика и обозвал нас «сучьими детьми».
Для полевых работ нам выдавали ватники и стеганые штаны, к вечеру это обмундирование пропитывалось водой и грязью и становилось тяжеленным. На ночь мы оставляли обувь и грязную мокрую одежду в общественной «сушилке», а утром забирали. Забрызганные глиной брюки и ватники стояли колом, будто их макнули в цемент, и топырили рукава и штанины. Утром приходилось разламывать этих окаменевших за ночь манекенов и снова плестись в поле. Кроме «сушилки», отопление работало только в главном корпусе, где располагалась общая комната с телевизором. При каждом удобном случае я старался улизнуть в Москву, не только по воскресеньям, но и в будни. Если дождь лил особенно сильно, полевые работы отменялись. Несколько раз я «смывался» на ночь и возвращался первым автобусом из Москвы.
Уже полгода прошло с тех пор, как мы с Любой расстались. Я увлекался (и Анастасия была моей экспедиционной пассией), но что-то (предчувствие роковых перемен?) удерживало меня от настоящих романтических привязанностей. Следующий серьезный роман я пережил только после эмиграции из России. В августе, в приморском кафе, я познакомился с Леночкой, приятельницей одной нашей подружки, известной в Пярну как «Большая Маргарита». И вот совпадение – Леночка училась в том же «институте связей», что и мой Макс Муссель. Она была двумя годами младше меня, стильная, белокурая, с большими ореховыми глазами и полными губами. Леночка происходила из классической советской ИТРовской семьи. Если не ошибаюсь, Леночкина бабушка по материнской линии в начале 1930-х годов приехала в Москву из деревни, частичка огромного потока крестьян, искавших в лучшей жизни в больших советских городах. Леночка была умна и сдержанно-амбициозна. Она прекрасно шила и ловко копировала модные вещи, увиденные в журналах или на подружках из богатых семей. Приехав в Пярну в первый раз тем летом, быстро войдя в нашу пярнускую компанию, где почти все знали друг друга с детства, Леночка с самого начала проведала, что я из семьи отказников. Судя по всему, она питала слабость к еврейским юношам; ее первый серьезный ухажер был евреем, как и тот человек, с которым она встречалась после меня. Подозреваю, что Леночкина мама-инженер, страстно желавшая вписаться в московскую интеллигенцию, внушила дочке, будто евреи – лучшие мужья. А вот у Леночкиной деревенской бабушки на этот счет было свое непреложное мнение, и она отговаривала внучку знаться с евреями. Бабушка, увы, оказалась права: евреи не принесли Леночке счастья. Я в Леночку не влюбился, хотя в Пярну мы провели вместе много приятных августовских дней. Осенью и зимой 1986—87 года мы время от времени виделись, но продолжали вращаться на совершенно разных орбитах. Уже потом, после моего отъезда, Леночка вышла замуж за моего бывшего московского друга Кирилла Вальдмана, который увез Леночку из России. Брак с ним оказался неудачным. Впрочем, я опережаю события, которым еще придет свой черед…
В те сентябрьские дни воспоминания о летнем пярнусском романе были еще свежи, я то и дело сбегал из Чашниково в Москву и там виделся с Леночкой. Я отлынивал от работы как мог. Как-то раз мне удалось раздобыть медицинскую справку, что у меня приступ сенной лихорадки и мне прописан постельный режим и покой. Особенно мучительна для меня была невозможность побыть одному. После летней экспедиции романтическая атмосфера студенческого братства потеряла свое очарование. Жизнь «на картошке» вспоминается унылой чередой пасмурных дней с проливными дождями, раскисшими полями и отвратительной столовской едой. На фоне такого однообразия у меня в памяти сохранился яркий эпизод. Когда темнело, деваться в Чашниково было совершенно некуда – или лежать в одежде под одеялом, читать с фонариком или трепаться с соседями по бараку, или коротать вечера в главном корпусе, где в «комнате отдыха» работал телевизор. В тот вечер я вошел в «комнату отдыха» и увидел, что компания однокурсников, в основном девушки, чуть ли не прильнули к экрану. «Что смотрим?» – спросил я, но в ответ на меня только шикнули – мол, не мешай. Показывали телепередачу, которая в те годы шла регулярно и называлась «Камера смотрит в мир». И вот совпадение – когда я вошел в «комнату отдыха», ведущий программы, бравый советский журналист Генрих Боровик, полуеврей-полурусский, как раз объявлял елейным голосом, что сегодня у советских телезрителей будет редкая возможность посмотреть американский документальный фильм «Русские уже здесь». По всей вероятности, название этого документального фильма отсылало к комедии режиссера Нормана Джуисона «Русские идут», вышедшему на экраны в 1966 году. В этом фильме о советской подлодке, севшей на мель к северу от Бостона, комедийными методами разрешались конфликты времен холодной войны. Ведущий «Камеры» пояснил, что фильм, который сейчас увидят «советские телезрители», был снят в США, и что в нем рассказывается о жизни тех, кто «покинул» Советский Союз и поселился в Америке. А потом ведущий добавил, что через четыре года после выхода фильма советские тележурналисты разыскали некоторых его героев взяли у них интервью для передачи. Эти интервью и послужат красноречивым комментарием к «пустой» (кажется, ведущий выразился именно этими словами) жизни бывших советских граждан в эмиграции.
В этом помещении, битком-набитом студентами МГУ, я был, пожалуй, единственным, кто слышал о документальном фильме «Русские уже здесь» еще до того, как его показали по советскому телевидению. Мы с родителями знали об этом из писем друзей, живших в Америке. Фильм впервые показали на американском канале PBS («Общественное Телевещание») в 1983 году, и он вызвал волну протеста у эмигрантов из СССР, обвинивших создателей фильма в предвзятости. О фильме спорили на страницах эмигрантской печати, и один наш вашингтонский друг, бывший москвич, вложил в письмо вырезку из нью-йоркского «Нового русского слова». Конечно же, эмигрантов третьей волны особенно возмущало то, что в фильме они изображались беспомощными, безвольными и неблагодарными, неспособными вписаться в американское общество и оценить американские «свободы» и «ценности». Итак, я в общих чертах представлял себе, о чем этот фильм, и вот теперь передо мной на телеэкране разворачивались истории эмигрантов, затерявшихся в безвременье – между советским прошлым и американским настоящим. Где-то в квартире на Брайтон-Биче унылые пожилые еврейские женщины смотрели запись старого советского фильма, рыдая и утирая слезы. В фильм вошло интервью с поэтом Львом Халифом, с которым мой отец приятельствовал в 1960-е годы. Халиф начинал в поэзии как протеже знаменитого турецкого поэта Назыма Хикмета, коммуниста, политического эмигранта, постоянно жившего в СССР с 1951 года и до смерти в 1963. Сам Халиф, наигравшись в официально-дозволенные игры советского левого искусства, в 1977-м году перебрался в США. В фильме Халиф с горечью говорил о том, что в СССР его стихи «хоть в КГБ читали», а в Америке они просто никому не интересны. Такой портрет русского поэта в Америке – никому не нужного, отвергнутого, лишенного читателей – меня особенно покоробил, ведь Халиф был ровесником отца, знакомым нам человеком, которого я помнил по раннему детству. Халиф был реальным, а не каким-то абстрактно-отвлеченным «советским эмигрантом». Я не узнал на экране других писателей из третьей волны эмиграции, Сергея Довлатова и Константина К. Кузьминского, которые сетовали на равнодушие американцев к культуре вообще – и к русской культуре в частности. Я не запомнил всего, о чем говорили герои фильма в показанных на экране интервью. Но я до сих пор отчетливо помню, с каким пренебрежением в закадровом комментарии говорилось об эмигрантах из СССР.
Вообразите мизансцену. Молодой отказник, который скрывается под изношенной маской рядового советского студента, вкушающего заслуженный отдых после трудового дня на колхозных полях родины. По телевизору показывают выпущенную в Америке документальную чернуху, которая встроена в советскую передачу о жизни советских эмигрантов за границей. В «комнате отдыха» нас собралось человек двадцать пять, и, когда показывали старух, рыдающих в темной бруклинской квартире над записью советского фильма, сразу несколько моих однокурсниц заплакали. Помню слезы и дрожащие губы Оли Борщ, моей сокурсницы из Владимира. Пропаганда работала – я в который раз убедился в этом собственными глазами. Телепередача внушала массовой советской аудитории: смотрите, как несчастны наши бывшие сограждане, уехавшие за границу. Лживая «камера» продолжала «смотреть в мир»… Мои однокурсники все чаще оборачивались на меня, единственного среди них еврея, и в их глазах была не враждебность, но жалость. Я себе сидел в «комнате отдыха», прихлебывал сладкий чай и притворялся, будто понятия не имею, о чем идет речь в телепередаче. Еврейская эмиграция? Впервые слышу. Отказники? А это кто такие? Брайтон-Бич? Это где? Дважды двойная жизнь…