Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 58)
В октябре я вернулся в Москву и возобновил научную работу в группе профессора Самойловой. К счастью, она не требовала от меня чрезмерной эмоциональной вовлеченности и с уважением относилась к моим литературным делам. Знала ли Самойлова о моих отношениях с режимом? Она ни разу не затронула тему еврейской эмиграции и отказников, а ведь именно тогда эту тему начали публично обсуждать в советском обществе. Я приходил к Самойловой в кабинет раз в две недели, показывал накопившиеся выписки из научной литературы. Мы обсуждали ход работы над моим курсовым научным проектом, посвященном эволюции почв в Кулундинской степи.
Осенью я часами просиживал в библиотеках – не только на факультете, но и в центральной сельскохозяйственной библиотеке на площади Красных ворот. Кроме того, я подрабатывал у Самойловой лаборантом, разбирал и надписывал образцы почв. Работа была необременительная, платили мне за нее около тридцати пяти рублей, и это, вместе с сорокарублевой университетской стипендией, позволяло мне ежемесячно вносить в семейный бюджет солидную сумму: практически столько же зарабатывал больничный санитар, работая на полную ставку. Дома мы хранили деньги в большом старинном бумажнике, сшитом из свиной кожи, который лежал в ящике отцовского письменного стола. Родители складывали туда свои получки и частные заработки, а я в день выдачи денег в университете добавлял свои семьдесят пять рублей. И брал сколько нужно было – на насущные расходы. Это устройство в корне отличалось от общепринятого в американских семьях, где детям заводят свои банковские счета, и где дети обычно тратят то, что получают за подработки, на свои личные нужды, а в семейный котел не вносят.
По сравнению со злоключениями осени 1985 года, осенний семестр 1986 пока протекал без осложнений. Положение мое в университете вроде бы упрочилось, и я обрел меру внутреннего равновесия, уже не так разрываясь между нелюбимой учебой и занятиями литературой. За летними акциями политического протеста не последовала новая волна преследований, и родители были готовы к продолжению борьбы за выезд. Да и финансовое положение нашей семьи улучшилось. Кроме работы в поликлинике и Четвертой Градской больнице, отец консультировал частных пациентов. Люди будто почувствовали, что времена меняются; на курсы английского, которые мама вела в доме культуры, теперь записывалось в два раза больше народу. Кроме того, отец неожиданно получил хорошие гонорары за старые переводы стихов, переизданные в двух антологиях. Эти публикации отец обнаружил по чистой случайности, просматривая книжные новинки в одном из крупнейших магазинов города. По закону издательства были обязаны ему заплатить за перепечатку переводов. В одном издательстве отцу сказали: «Ой, а мы думали – вы эмигрировали». В другом главный бухгалтер, выдавая гонорар, прошептала: «Давид Петрович, а нам сказали, что вы умерли».
Отец не отслеживал переиздания своих переводов, поэтому без его ведома могли выходить и другие, особенно в издательствах союзных республик. Отец не «эмигрировал», но попал в отказ. А для советской читающей публики он все равно что «умер». Именно поэтому отец возлагал такие надежды на меня и втайне надеялся, что мне удастся пробиться в советские журналы. Существовала традиция, согласно которой нерусские, особенно еврейские авторы брали славянские псевдонимы. Отец посоветовал мне придумать псевдоним, чтобы завуалировать явно еврейскую фамилию. Под псевдонимом «Давид Петров» мой отец печатался в СССР, пока не попал в отказ и черные списки. Мой псевдоним, «Максим Давыдов», просуществовал недолго. Такой псевдоним маскировал мою фамилию, а заодно и имя моего отца, потому что «и» я заменил на «ы». Фамилия «Давидов» сразу бросалась бы в глаза своей нерусскостью, а вот фамилия «Давыдов» была вполне распространенной, немаркированной и даже отмеченной в истории отечественной словесности.
Вооружившись новоиспеченным псевдонимом, я составил несколько подборок стихов. Начались хождения по московским редакциям. В то время журналы, в которых печатали стихи, делились на два вида: так называемые «толстые журналы» с простыми двухцветными обложками и журналы потоньше, с цветными обложками, выходившие ежемесячно или еженедельно. Кроме того, стихи печатали некоторые газеты; в те годы очень желанной была публикация в газете «Московский комсомолец». Каждый толстый журнал занимал определенное место в советской литературной иерархии, и при каждом существовал свой раёк штатных и редакторов отдела поэзии и внештатных «литературных консультантов». Сейчас в это верится с трудом, но в 1980-е годы официальные тиражи главных толстых журналов намного превышали 100 000 экземпляров. Те, кому удавалось опубликовать в толстых журналах стихи, обретали массового читателя. Среди советских предшественников глянцевых журналов некоторые, по крайней мере по названию и официальной редакционной линии, были адресованы конкретной читательской публике: «Сельская молодежь», «Работница», «Колхозница», «Студенческий меридиан». В стране массовой графомании любой сочинитель мог отправить свои стихи по почте в редакцию, и, по крайне мере теоретически, любому был гарантирован письменный ответ. При этом была распространена практика походов в редакцию и личного общения с редакторами периодических изданий. Такие хождения по редакциям резко отличались от стиля, присущего англо-американскому литературному миру, где тексты отправляются по почте, и личные контакты с редакцией могут быть минимальными. В советских редакциях были приемные часы, отведенные для таких визитов. По правде говоря, авторов начинающих, еще не составивших себе литературного имени, чаще принимал не редактор отдела поэзии, а внештатный «литературный консультант», для которого эта должность нередко была сущей синекурой. По сути в аппарате советской литературы литконсультанты играли роль привратников, швейцаров, а зачастую и просто вышибал. Осенью 1986 года, обходя редакции, я сталкивался с самыми разными авторами в роли редакторов или внештатных консультантов редакции. Были среди них и маститые поэты, и малоизвестные литераторы, которые сами рвались в официальные, печатные, признанные.
Помню разговор с поэтом Анатолием Парпарой, реакционером, охранявшим подступы к журналу «Москва», редакция которого была расположена на Арбате. Пару раз я приносил стихи Арво Метсу, тихоголосому эстонцу, который сочинял угловатые верлибры и служил литературным консультантом в поэтическом отделе «Нового мира» под началом Евгения Винокурова, советского поэта военного поколения, которого в литературных кругах называли «пончик с говном». Помню также, как носил стихи в журнал «Юность», где меня «перехватил» поэт и драматург Виктор Коркия; в редакции он играл роль «доброго следователя» в паре со «злым» – поэтом и переводчиком Юрием Ряшенцевым, известным текстами песен к фильму «Д'Артаньян и три мушкетера». Коркия принял меня приветливо, посмотрел первые два стихотворения и сказал о них какие-то неканцелярские слова. Потом он вернулся к тексту подборки, уткнулся в стихотворение о Нико Пиросмани и Грузии, смущенно пробормотал что-то вроде «не уверен, что пройдут редколлегию», и повел в закут, где сидел его начальник. Ряшенцев смерил меня взглядом, будто искал в моем облике какие-то тайные (при)знаки или (при)меты. Потом небрежно, по диагонали, проглядел мою подборку и тут же вернул, вынесши приговор: «Синтаксис шаткий. Вот освоите технику стиха – тогда и приходите».
Редакции ежемесячных журналов, адресованных студенческой и молодежной аудитории, располагались по соседству, в двух советских «офисных» башенках в районе Савеловского вокзала. Осенью 1986 года я довольно часто приезжал сюда. Несколько изданий, в том числе и печатавшийся полумиллионным тиражом «Студенческий меридиан», выходили под эгидой ЦК комсомола, а я, как ни странно, все еще числился в рядах этой массовой организации. В день обхода редакций, по дороге от метро я проезжал на троллейбусе дом по улице Новослободской, где жил Генрих Сапгир. В то время мне ужасно хотелось напечататься, прорваться в печать – хоть в «Студенческом меридиане», хоть в «Литературной учебе»! Я смотрел через дорогу на окна сапгировской квартиры и думал: Вот здесь живет поэт, который упорно не идет на компромисс с системой, даже если из-за этого его «взрослые» стихи в СССР вообще не печатают. По пути в редакции советских журналов я размышлял о Сапгире, о литературной судьбе моего отца и других поэтов их поколения.
Если оставить в стороне вопросы формы и профессионализма (тут автор не лучший судья), мне кажется, что мои стихи 1986—1987 годов были по своему общему настрою