Максим Шраер – Бегство. Документальный роман (страница 27)
Я оставил багаж под присмотром соседей по купе и, хотя они предлагали мне угоститься жареной курицей и крутыми яйцами, отправился в вагон-ресторан. Фирменный поезд «Эстония» считался одним из лучших на всю сеть советских железных дорог, и в вагоне-ресторане должны были прилично кормить. Меня усадили за пустой столик на четверых, застеленный свежей, до хруста накрахмаленной скатертью. На столе уже стояла горчица, несомненно, эстонская, и тарелка сепика, серого эстонского хлеба. Я поднес ломтик хлеба ко рту и услышал тот особый, родной запах угля, ячменного помола и Балтийского ветра. Я заказал бутылку эстонского пива, яичницу из трех яиц, салат из огурцов и помидоров со сметаной, а на сладкое пирог с ревенем, чай с лимоном и рюмку ликера «Вана Таллинн». Почему я так отчетливо помню все это? У официантки в волосах была белая кружевная наколочка. По-русски она говорила со знакомым акцентом, и этот милый эстонский выговор мгновенно перенес меня туда, где я чувствовал себя лучше, чем дома. Я прихлебывал пиво, неторопливо ужинал, и все адское напряжение двух последних месяцев оставалось за окном, как неброский среднерусский пейзаж. Я чувствовал облегчение. Откусив ревеневого пирога, я поднес к губам рюмку знаменитого эстонского ликера, настоянного на полынном покое и шоколадном забвении, и тут метрдотель привел к столику чету пенсионеров и усадил их напротив меня.
Напыщенная пожилая дама с напомаженными снежно-голубыми волосами выглядела именно так, как я и представлял себе супругу отставного генерала военно-воздушных сил. Сам генерал, бульдог со сверкающей лысиной, мясистыми оттопыренными локаторами, бодро потирал волосатые мужицкие руки. Рядом со своей величественной супругой он выглядел как дворецкий – как муж Пиковой дамы. Левый борт его летнего кремового пиджака украшали ряды разноцветных орденских планок, а на правом лацкане висела золотая звезда. Генералу с виду было немного за семьдесят – столько было бы моим покойным дедам, если бы они дожили до победы внука над стрелявшей в него страной. Хотя советская система ценностей была мне чужда, золотая звезда все же всколыхнуло во мне воспоминания о предках, а вместе с воспоминаниями и бесполезный трепет, и неуместную печаль.
Позже, ночью, я лежал на верхней полке и вслушивался в лязгающий тетраметр колес. Мысли мои все возвращались к попутчику в вагоне-ресторане, отставному генералу с золотой звездой героя, к его чванной супруге, которая сразу же ощетинилась от одного моего вида. Я думал и о своей золотой медали, той, которую я так и не получил, и о победе над всеми фашистами на свете. Мой дед Пейсах Борухович Шраер, тридцатичетырехлетний капитан третьего ранга, лучезарно улыбался своему потомку, стоявшему рядом с ним на мостике торпедного катера. Полный вперед! Торпедный катер моего деда нес меня в отвоеванный Таллинн. Впереди были студенческие годы.
Часть вторая
Экспедиция
5. Московский университет
Комплекс зданий Московского государственного университета (МГУ) расположен на высоком правом берегу Москвы-реки. Когда-то эти живописные места лежали за чертой города и назывались Воробьевыми горами, а в 1935 году были переименованы в Ленинские горы. Знаменитый университет на Ленинских горах, с его главной башней, некогда считавшейся высочайшим зданием в Европе, обязан своим появлением послевоенному взлету сталинского ампира. В 1999 году Ленинские горы опять переименовали, а вернее, возвратили им первоначальное историческое название. Но в памяти о студенческих годах я все равно продолжаю подниматься на Ленинские – а не на Воробьевы – горы по пути в университет, а потом спускаюсь с этих высот к той, совсем другой жизни, которая лежала не за горами.
Только теперь, семнадцатилетним университетским студентом, я впервые не чувствовал себя одиноким чужаком среди своих однокашников. А еще я впервые в жизни ощутил себя одним из многих звеньев и цепочек в разнокалиберном сообществе студентов, и это тоже было для меня совершенно новым опытом. На нашем курсе (потоке) на факультете почвоведения МГУ было чуть более ста человек, и вместе мы составляли пестрый групповой портрет этнического, языкового – и даже религиозного – многообразия жителей Советского Союза. Разумеется, русская стихия преобладала, а вторыми по численности были украинцы, причем из разных областей Украины, включая бывшую Северную Буковину и Закарпатье. (Белоруссы тоже были на курсе, но не могу сказать, чтобы они заметно проявляли свою национальную принадлежность.) Но тем не менее, восточные славяне не были доминирующим большинством. У нас на курсе были представители по крайней мере дюжины разных народов и этнических груп. Были среди нас студенты-кавказцы: армянин, грузин-мегрел, два азербайджанца (один из которых именовал себя «турк»), чеченец и лакец (из Дагестана). Несмотря на застарелые, многовековые конфликты между этими народами и национальными группами, несмотря на разную религиозную принадлежность их предков, очутившись вдали от родного дома студенты-кавказцы образовали единый хребет (простите за непрошенный каламбур) и держались друг друга. Были у нас также и студенты из Поволжья: татарин и башкир с характерным именем Салават. Среднюю Азию на курсе представляли узбек и киргиз. Время от времени потомки эстонцев и литовцев поднимали над нашим потоком довоенные прибалтийские флаги. Добавьте к этому советскому коктейлю молдаванку, польку и двух студентов из Болгарии, – и вы окажитесь в том кипящем котле языков и этносов, в который я угодил в сентябре 1984 года. Естественно, русский язык был для нас всех lingua franca, но вокруг говорили и на других языках. «Западенцы» толковали между собой на языке, который казался мне тогда скорее польским, нежели русским. Представители тюркской языковой семьи могли объясняться между собой на своих родных языках: татарин запросто понимал азербайджанца, азербайджанец – узбека и так далее.
Сразу выяснилось, что кроме меня у нас на курсе был еще один еврей, Илья Салита, тоже москвич (а позднее тоже американец). Уже потом двое однокурсников со славянскими фамилиями октрыли нам, открытым евреям, тайну о своем еврейском происхождении – у каждого еврейкой была мать, а русским – отец. Мы с Ильей свое еврейство не скрывали, да и не могли скрыть. Наш поток сразу поделили на восемь групп. Старший инспектор учебной частью факультета, дама смекалистая в вопросах национальной политики (с ней мы еще столкнемся в этой книге), запихнула обоих евреев, то есть нас с Ильей, в одну группу. Мы с Ильей не были близкими друзьями, но доверяли друг другу и старались друг друга подстраховывать и поддерживать. Некоторые однокурсники за глаза называли нас «еврейской фракцией». Антисемитизм не исчез бесследно, да и при всем желании мы не могли бы его вырвать с корнем. Но все-таки, особенно по сравнению со школьными годами, в студенческой среде расовые и религиозные предрассудки приобрели более потаенные и подколодные формы.
В университете меня окружало не только студенческая среда, в которой смешались «годы, люди и народы» но и, пожалуй, еще большее многообразие географического и классового происхождения студентов. Половину курса, а может и больше половины, составляли не-москвичи, которых в то время называли нелицеприятными словами «иногородние» или «провинциалы». Жили они не дома с родителями, а в университетских общежитиях. Иногородние образовывали отдельное, внутреннее сообщество и во многом были противоположностью коренным москвичам. Неудивительно, что родители кое-кого из моих иногородних однокурсников принадлежали к числу партийно-государственной элиты. Некоторые выросли в семьях провинциальной интеллигенции (скажем, мать – школьная учительница литературы в маленьком городке, а отец – научный сотрудник в региональном научно-исследовательском институте). Но немало студентов происходило из рабочих или крестьянских семей и первыми в роду получали «верхнее образование» – как говорил один мой однокурсник, успевший до армии пожить в Одессе. Наконец, были у нас студенты из семей кадровых военных, детство которых прошло в военных гарнизонах.
На факультет почвоведения стеклись студенты со всех концов огромной страны – с Сахалина на самом что ни на есть