Максим Привезенцев – Онтология безразличия и онтология удержания. Монография (страница 1)
Онтология безразличия и онтология удержания
Монография
Максим Привезенцев
© Максим Привезенцев, 2026
ISBN 978-5-0069-3618-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Онтология безразличия и онтология удержания
Монография
Максим Привезенцев
Введение. Между безразличием и удержанием
1. Постановка проблемы
1.1. Мир безразличия как онтологический режим, а не моральный дефект
Монография, к которой относится этот текст, не открывает тему «удержания» с нуля. Она входит в уже развернутый ряд работ о метафизике удержания, где были сформулированы базовые интуиции: субъект удержания, пауза, свидетельство, молчание и соучастие, фигура свидетеля у Эли Визеля, напряжение между ответственностью и ускользанием в нейтральность. Первая монография – «онтология промежутка» – описала, как устроен субъект, способный выдержать столкновение с чужой болью, не растворяя её в общих понятиях и не превращая в материал для собственного самодовольства. Настоящая книга делает следующий шаг: она переводит вопрос удержания на уровень мира, в котором такой субъект вообще может или не может появиться.
В привычной морализующей оптике безразличие – это свойство или порок человека: недостаток характера, холодность, лень, трусость. Такому человеку предъявляется понятное требование: «ты должен был увидеть, понять, вмешаться, сказать». Эта оптика важна, но она оказывается бессильной, как только мы выходим на уровень тех структур, которые определяют, что именно мы видим, как именно до нас доходит чужое страдание, сколько времени у нас есть на реакцию и есть ли у нас вообще средства для того, чтобы сделать что-то, кроме мгновенного жеста. В мире, где голая жизнь, биополитика, экономика внимания и цифровая война уже описаны в философском и гуманитарном каноне, недостаточно сказать: «люди стали хуже». Нужно спросить иначе: каким образом устроен сам мир, в котором безразличие становится нормальным и даже рациональным ответом на то, как нам даны другие.
Мир безразличия, о котором здесь идёт речь, – это не совокупность частных равнодуший, а целостный онтологический режим. Он складывается на пересечении нескольких линий, уже обозначенных в предыдущих работах о метафизике удержания. Во-первых, линия голой жизни: после Агамбена становится ясно, что есть жизнь, сведённая к биологическому факту, которую можно защищать, использовать, приносить в жертву, не признавая за ней права на голос и форму. Во-вторых, линия биополитики и некровласти: власть, которая работает с популяциями, риском, безопасностью и расчётной «допустимостью» смерти, задаёт фон, на котором одни гибели считаются трагедией, а другие – статистикой. В-третьих, линия экономики внимания: как показано в корпусе, связанной с Франком и последующими исследованиями, внимание становится центром новой «экономики», где человеческая восприимчивость – ресурс, распределяемый по логике выгоды, алгоритма и соревновательности сюжетов. И, наконец, линия цифровой войны: война больше не скрыта вдалеке, она входит в повседневность через непрерывный поток изображений, прямых трансляций, фрагментов свидетельств.
В такой конфигурации безразличие перестаёт быть просто дефектом морали. Оно становится способом, которым этот мир выдерживает собственную плотность страдания. Человек, который ежедневно видит десятки изображений чужой боли, но почти никогда не обладает ни реальным рычагом воздействия, ни пространством для осмысленного удержания, оказывается перед выбором, которого не знала прежняя моральная оптика: либо допустить, чтобы каждая увиденная смерть, каждое разрушение входили в него как требование, и тогда его собственная жизнь распадается под тяжестью непрерывного призыва; либо выработать устойчивое, почти привычное невнимание, позволяющее продолжать жить. То, что в языке этики выглядит как «черствость», в языке онтологии оказывается симптомом глубинной настройки мира: распределения видимости, времени, ответственности и бессилия.
Работы о метафизике удержания уже показали, что удержание – это не просто «сильное чувство» или «большая эмпатия». Это определённый способ быть в промежутке между шоком и действием: способность не закрыться, не уйти в самозащиту, но и не растворить другого в готовых схемах. Однако если первая монография описывала этот промежуток как внутреннюю структуру субъекта, то вторая вынуждена задать более жёсткий вопрос: существует ли ещё пространство для такого промежутка в мире, где экономия внимания и цифровая война сжимают время реакции до секунды, а голая жизнь множится в потоках статистики и изображений. Не превратилось ли удержание в редкую аномалию, «непрактичную роскошь» в устройстве, где нормой становится управляемая, дозированная, алгоритмически задаваемая восприимчивость.
Именно здесь возникает необходимость говорить об онтологии безразличия. Речь не идёт о том, чтобы оправдать безразличие, объявив его «естественным». Напротив: сделать безразличие предметом онтологического анализа – значит показать, как глубоко оно вросло в нашу форму жизни, насколько оно поддерживается институтами, техническими системами, языками описания, практиками новостей, гуманитарных кампаний, даже формами памяти. Без такого анализа призыв к удержанию остаётся морализаторским жестом, который не видит, куда именно он врезается и почему так часто отскакивает.
Эта монография, как следующая в ряду работ о метафизике удержания, пытается сделать шаг от субъективной структуры к структуре мира. Она предполагает, что мир безразличия – это не фон, на котором иногда случается удержание, а активный режим, постоянно перерабатывающий, рассеивающий, обезличивающий различия и страдания. И тогда вопрос удержания должен быть поставлен иначе: не только «как отдельный человек может удержать» то, что он видит и слышит, но «какие формы жизни, институты, медиа, практики памяти делают удержание вообще возможным, не разрушая субъекта и не превращая его в исключение». Между безразличием и удержанием разворачивается не только моральный выбор, но и онтологическая борьба за то, как устроен наш общий мир.
1.2. Парадокс: избыток изображений страдания и недостаток действенного отклика
Поверхностный взгляд на наш медиальный мир подсказывает простую формулу: чем больше изображений страдания, тем больше должно быть сострадания и действий. Если война, катастрофа, несправедливость оказываются «буквально перед глазами», если цифровая инфраструктура делает чужую боль максимально близкой и видимой, то естественным кажется ожидание, что мир не сможет оставаться прежним. Эта вера в трансформирующую силу изображения пронизывала и телевизионную эпоху, и первые годы цифровой: достаточно показать истину, достаточно «вывести страдание на свет» – и оно не выдержит взгляда.
Но опыт последних десятилетий говорит о прямо противоположном. Войны, о которых известно всё, продолжаются годами; разрушенные города, тела погибших, лица детей становятся фоном новостных лент; архив цифровой памяти растёт, а число действенных откликов не увеличивается. Примеры, подобные многолетней войне в Сирии, где «почти десятилетие хроник страданий и смерти мирных жителей» остаётся «как бы видимым и как бы незамеченным», уже стали клише в аналитике цифровой войны. Парадокс состоит в том, что эпоха беспрецедентной видимости страдания оказалась и эпохой беспрецедентной неспособности переводить увиденное в устойчивое, действенное действие.
Одна из первых попыток объяснить этот парадокс получила название «усталости от сострадания» («compassion fatigue»): идея о том, что избыток изображений чужой боли притупляет чувствительность, вызывает эмоциональное выгорание и ведёт к защитному безразличию. В этой гипотезе есть важное зерно: действительно, многочисленные исследования показывают, что длительное пребывание в потоке травматического контента может приводить к эмоциональному истощению, снижению эмпатии, чувству бессилия и вторичной травматизации. Однако одна только ссылка на усталость от сострадания не объясняет, почему в цифровой среде так легко спутать вспышку аффекта с действием: алгоритмически ускоренная волна негодования, репостов и комментариев создаёт ощущение «массового движения», которое почти никогда не закрепляется в устойчивых институтах, политике, долговременной солидарности.
Исследования цифровой войны показывают, что сегодня разорвана связка, которая казалась самоочевидной: представление – знание – отклик. Ещё недавно предполагалось, что если зрителю дать достаточно точное и сильное изображение страдания, он узнает, что происходит, и это знание станет основанием для действия – от пожертвования до политического давления. В цифровой экологии это допущение перестаёт работать. Человек может быть погружён в непрерывный поток изображений катастрофы, испытывать сильные эмоции – и всё же не переходить к действию, потому что:
– не видит никакого связующего канала между собственным аффектом и реальным изменением ситуации;
– не доверяет собственным эмоциям, понимая, что они отчасти срежиссированы алгоритмом;
– не выдерживает самого объёма страдания и вынужден переключаться, чтобы сохранить возможность жить дальше.