Максим Орлов – Проект GENESIS: Первая Призма (страница 3)
— Твой брат... возможно, жив... — голос Алексея дрогнул, — однако не такой, каким ты его помнишь. Мы все — пленники этого места... выхода отсюда нет... есть только путь внутрь. К ядру. К «Призме». К Сергею, который стал мостом между мирами... который удерживает дверь открытой... который не может закрыть её, поскольку сам стал частью этого механизма.
— Веди меня, — произнесла она, её голос был твёрдым, хотя руки дрожали, поскольку она понимала, что приняла решение, от которого нет возврата, что она идёт не за братом, не за правдой, не за спасением, а за чем-то иным, за чем-то, что жило внутри неё, что не давало ей покоя, что превращало её в человека, который не мог остановиться, который должен был идти до конца, даже если этот конец означал смерть.
Алексей посмотрел на неё, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение, на понимание, на признание, поскольку он видел в этой женщине то же, что было в нём самом, ту же упрямую решимость, ту же неспособность сдаться, ту же жажду дойти до конца, даже если этот конец был неизбежен, даже если он означал гибель, поскольку Зона не отпускала тех, кто входил в неё, она меняла их, превращала в нечто иное, в тени, в призраки, в людей, которые существовали на границе между мирами, которые не были ни живыми, ни мёртвыми, которые просто были.
Снаружи скрежет «Шороха» стих, поскольку мутант ушёл, потерял их след, ушёл в другую часть разрушенного района, ища новую добычу, однако «Проявление» продолжалось, воздух дрожал, гравитация менялась, стены подвала изгибались, и они сидели в полумраке, прижавшись друг к другу, два человека, два призрака, две тени, которые ждали, когда Зона успокоится, когда реальность вернётся в привычное русло, когда можно будет идти дальше, внутрь, к ядру, к «Призме», к тому, что ждало их впереди.
ГЛАВА 2: КОРДОН
47-й день после Сбоя, 06:14
Холодный сентябрьский рассвет над мостом через Каму у села Ферма пробивался сквозь свинцовые тучи тусклыми, болезненно-серыми лучами, которые не согревали, а лишь подчеркивали унылое однообразие бетонных блоков и противотанковых ежей, выстроившихся вдоль единственной уцелевшей переправы; переправа эта превратилась за последние сорок семь дней в главный рубеж обороны страны от того, что происходило по ту сторону реки, где Пермь перестала быть городом и стала чем-то иным, чем-то, что военные в своих сводках называли «объектом метрической аномалии», а солдаты в курилках — просто Зоной, коротким, емким словом, за которым скрывался первобытный ужас перед непознаваемым.
Генерал-лейтенант Александр Громов, пятидесяти шестилетний офицер с тридцатилетним стажем службы, прошедший через две чеченские кампании, сирийскую операцию и множество других горячих точек, о которых не принято говорить вслух, стоял на наблюдательном пункте, установленном на втором этаже разрушенной школы, чьи стены были укреплены мешками с песком и стальными листами, снятыми с ближайшей фермы; его тяжелая фигура в полевом камуфляже без знаков различия, с глубокими морщинами вокруг серых, выцветших глаз и коротко стриженными седыми волосами, производила впечатление человека, который слишком много видел и слишком мало удивлялся, однако даже его закаленное десятилетиями службы сознание не было готово к тому, что происходило сейчас, к тому, как привычная реальность рассыпалась на осколки, подменяясь чем-то чуждым, враждебным, непостижимым.
Он смотрел в бинокль на противоположный берег Камы, где в утреннем тумане проступали силуэты многоэтажек Кировского района, изогнутые, словно отраженные в кривом зеркале, их бетонные фасады покрыты тем самым «металлическим мхом», который пожирал арматуру и превращал здания в живые, дышащие организмы, пульсирующие в такт чему-то невидимому, исходящему из центра Зоны, где возвышался черный монолит «Призмы», чье фиолетовое свечение было видно даже сквозь плотную пелену тумана, словно гигантское больное сердце, откачивающее жизнь из всего, что находилось в радиусе пятидесяти километров.
— Товарищ генерал, ночной доклад, — голос майора Васильева, начальника штаба опорного пункта «Рубеж-1», прозвучал за спиной Громова, и в этом голосе читалось напряжение, которое передавалось всему личному составу, поскольку за последние трое суток количество обращений в медсанчасть с жалобами на «метрическую болезнь» выросло в четыре раза, превращая боеспособное подразделение в группу людей, балансирующих на грани безумия.
Громов не отрывал взгляда от бинокля, его пальцы в тонких кожаных перчатках медленно регулировали фокус, выхватывая из тумана детали, которые невооруженным глазом были неразличимы, — покосившиеся фонарные столбы, обломки машин на дороге, ведущей к центру города, странные геометрические узоры на асфальте, которые, как докладывали разведчики, появлялись после каждого «Проявления» и меняли свою конфигурацию, словно кто-то невидимый играл с пространством, как ребенок играет с кубиками.
— Говори, — произнес он наконец, опуская бинокль, и в этом коротком слове звучала усталость человека, который не спал трое суток, который понимал, что позиция, которую он держит, может рухнуть в любой момент, не от вражеского обстрела, не от штурма, а от самого пространства, которое перестало подчиняться законам, изученным человечеством за тысячи лет.
Васильев, тридцатидвухлетний офицер с худым, нервным лицом и постоянно бегающими глазами, развернул планшет, его пальцы дрожали, когда он листал сводки, поскольку цифры, которые он должен был озвучить, не укладывались в голове, не соответствовали никакому опыту, никакой логике, никакой военной науке.
— За последние двенадцать часов... — Васильев запнулся, сглотнул, его кадык дернулся, — четырнадцать случаев метрической болезни. Трое госпитализированы в тяжелом состоянии. Один, рядовой Козлов из второй роты, исчез ночью во время смены караула. Поисковая группа обнаружила его в трехстах метрах от позиции...
Громов, знавший этого офицера пять лет, видевший его в боях на Донбассе, где тот тащил на себе раненого командира под шквальным огнем, впервые услышал в его голосе настоящий, неподдельный страх.
— Однако что, майор? — Громов повернулся к нему, его серые глаза, холодные, оценивающие, встретились с бегающим взглядом Васильева, и в этом взгляде генерал прочитал то, что не было написано в сводках, то, о чем докладывали шепотом, в курилках, в медсанчасти, то, что солдаты боялись произносить вслух, опасаясь, что слова материализуются, превратятся в реальность.
— Рядовой Козлов... он изменился, товарищ генерал, — Васильев сглотнул снова, его пальцы сжали планшет так, что костяшки побелели, — он стоит, он дышит, однако не реагирует на команды, на оклики, на прикосновения. Его тело... оно стало плоским, товарищ генерал, словно его сжали в двух измерениях.
Васильев сделал паузу, переводя дыхание, прежде чем продолжить.
— Он отбрасывает тень, однако сама тень выглядит объемной, трехмерной, а он сам — нет. Медики не могут взять кровь, игла проходит сквозь кожу, не встречая сопротивления, словно под кожей нет ничего, нет мышц, нет костей, нет крови.
Громов закрыл глаза на мгновение, его челюсть сжалась так, что желваки заиграли под кожей, он видел таких — в сводках из Перми, в докладах разведки, в видео, присланных дронами, которые сами возвращались искаженными, с записями, на которых время текло в обратную сторону, — он знал, что это такое, он читал донесения ученых из закрытых НИИ, которые называли это «полным метрическим распадом личности», третьей стадией зомбирования, когда человек терял привязку к трехмерному миру, становился плоской тенью, пытающейся «сложить» живых в свои искаженные геометрические узоры, однако видеть это своими глазами, знать, что один из его солдат, вверенных ему людей, превратился в это... это было иное.
— Где он сейчас? — голос Громова прозвучал ровно, без эмоций, поскольку тридцать лет службы научили его отделять чувства от решений, поскольку эмоции на войне стоили жизни, однако внутри него что-то сжалось, что-то, что он не мог назвать, что-то, что напоминало вину, ответственность, бессилие.
— В изоляторе медсанчасти, товарищ генерал, под охраной, однако солдаты отказываются туда заходить, — Васильев опустил взгляд, — они говорят, что он... что он смотрит на них, хотя у него нет глаз в привычном понимании, что он улыбается, хотя у него нет рта в привычном понимании, что он зовет их, хотя он не произносит звуков.
Громов кивнул медленно, его взгляд снова обратился к противоположному берегу, к фиолетовому свечению «Призмы», пульсирующему в такт его собственному сердцу, словно установка знала о нем, чувствовала его, выбирала его следующей жертвой, и он понимал, что кордон, который он держит, — это не линия обороны, это иллюзия, что бетонные блоки и противотанковые ежи не остановят то, что не имеет физической формы, что солдаты с автоматами бессильны против пространства, которое перестало быть пространством.
— Усилить охрану изолятора, — произнес он наконец, — никого не впускать, никого не выпускать, если он попытается... измениться дальше, если он начнет воздействовать на окружающих — ликвидировать, это приказ.
Васильев кивнул, его лицо побледнело, однако он не стал спорить, не стал возражать, поскольку понимал, что генерал прав, что другого выхода нет, что они имеют дело не с врагом, которого можно уничтожить, а с явлением, которое можно лишь сдержать, и то временно.