18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Козлов – Первая скрипка (страница 3)

18

Прошло две недели. Пальцы на левой руке покрылись твердой желтой кожей. Подушечки болели, но это была хорошая боль. Правильная. Как после долгой пробежки. Как будто тело говорило: ты работаешь.

Однажды Илья Григорьевич остановил его посреди гаммы.

— Хватит пилить. Ты уже не фальшивишь. Попробуем что-то живое.

Он порылся в кипе нот на рояле. Рояль был старый, марки «Красный Октябрь», расстроенный так, что даже Тимофею было больно это слышать. Старик никогда на нем не играл. Он был завален нотами, газетами и пустыми пачками от «Беломора».

— Вот. Бах. Прелюдия номер один до мажор из первого тома ХТК. Знаешь, что это?

— Хорошо темперированный клавир, — автоматически сказал Тимофей. — Сорок восемь прелюдий и фуг. Бах написал их для обучения. Каждая тональность.

— Энциклопедия, блин, — старик сплюнул в жестяную банку. — Не надо мне рассказывать, что это. Я спрашиваю, чувствуешь ли ты что-нибудь, когда слышишь это.

Тимофей закрыл глаза. Он не для того закрыл глаза, чтобы прислушаться к чувствам. Он закрыл глаза, чтобы представить нотный стан. Он уже видел эти ноты раньше. В интернете.

— Это арпеджио, — сказал он. — Разложенное трезвучие. До-ми-соль-до-ми-соль. И так далее.

— Да, — старик пристально смотрел на него. — Но почему люди плачут, когда слушают это? Три ноты. В разном порядке. Почему?

Тимофей молчал. Он не знал ответа. Он знал факты. Факты не объясняли слез. Слезы вообще были странной вещью. Вода из глаз. Соленая. Зачем?

— Ладно, — Илья Григорьевич махнул рукой. — Играй как играешь. Может, и получится что. Твоя эта... точность.

Тимофей начал играть. Он играл ноту за нотой. Он не думал о выражении. Он думал о том, чтобы переход между нотами был чистым. Чтобы смычок не скрипел. Чтобы палец попадал точно в центр лада. Он считал про себя длительности. Раз-и. Два-и. Три-и. Четыре-и.

Когда он закончил, старик сидел с закрытыми глазами. Он долго не открывал их. Тимофей стоял, опустив скрипку. Он не знал, хорошо это или плохо. Молчание было загадкой. В школе молчание обычно означало плохо. Но здесь молчание могло означать все что угодно.

— Убери скрипку, — сказал Илья Григорьевич глухо.

— Я плохо сыграл?

— Я сказал, убери инструмент, — повторил старик. В голосе появилась сталь. — На сегодня всё. Иди домой.

Тимофей аккуратно убрал скрипку в футляр. Застегнул замки. Вытер смычок тряпочкой. Все это он делал медленно и тщательно. Ритуал завершения. Когда он уже был в дверях, старик заговорил снова. Он смотрел в окно на серый дождь.

— Ты играешь как машина. Идеально. И это чудовищно. У меня от твоей игры мурашки по коже. Не от красоты. От ужаса. Ты вынимаешь из Баха всё мясо и оставляешь голый скелет. Но в этом скелете что-то есть. Что-то такое... Ты сам-то слышишь?

— Я слышу ноты, — сказал Тимофей.

— В том-то и дело. Ты слышишь только ноты. А музыка — это то, что между нотами. Ладно, иди. Завтра продолжим.

Тимофей вышел на лестницу. Что значит «между нотами»? Между нотами ничего нет. Тишина. Пауза. Он попробовал думать об этом всю дорогу домой. Дома была мама. Она сидела на кухне и смотрела в одну точку. Перед ней стояла чашка с остывшим чаем.

— Есть будешь? — спросила она, не оборачиваясь.

— Я не голоден.

— Ты никогда не голоден. Ты вообще что-нибудь чувствуешь, Тима? — она повернулась. Глаза были красные. — Я тут сижу, переживаю. Твой отец уже неделю ночует у своей матери. А ты как будто в параллельном мире.

— Папа уехал к бабушке, — повторил Тимофей. — Я понял.

— Да ничего ты не понял! — мама ударила ладонью по столу. Чашка подпрыгнула. Чай пролился. — Ты только свои цифры видишь. Ты хоть раз меня обнял просто так? Хоть раз сказал «мама, я тебя люблю»?

Он молчал. Он не знал, что сказать. Он не понимал, зачем говорить то, что и так очевидно. Мама — это мама. Это функция. Он не хотел ее обидеть. Но слова не шли. Они застревали в горле, как рыбьи кости.

Мать заплакала. Он стоял и смотрел. Он знал, что надо подойти и обнять. Он читал об этом в книжке по социальному взаимодействию. Физический контакт в момент стресса. Но он не мог. Тело деревенело. Ноги прирастали к полу. Он стоял и смотрел, как она плачет, и ненавидел себя за то, что ничего не может сделать. Нет. Не ненавидел. Ненависть — это эмоция. Он просто фиксировал ошибку в системе. Сбой. И не мог его исправить.

— Ладно, — мама вытерла слезы. — Иди к себе.

Он ушел в комнату. Закрыл дверь. Сел на кровать. В голове звенела пустота. Он достал из-под кровати футляр. Открыл. Посмотрел на скрипку. Она была молчаливая и прекрасная. Дерево, лак, струны. Никаких слёз. Никаких истерик. Она просто ждала, пока он начнет играть.

Он не стал играть. Соседи уже спали. Он просто положил руку на деку и слушал дождь. Дождь был как музыка. В нем не было смысла, но была структура. Этого хватало.

На следующий день в школе случилось то, что должно было случиться.

Была большая перемена. Тимофей сидел в столовой и смотрел в тарелку с макаронами. Макароны были скользкие и холодные. Он не любил скользкую еду. Он любил сухую. Хлеб. Крекеры. Макароны были проблемой. Но есть хотелось.

Подошел Данил со своей свитой. Толстый и Злой. Они сели напротив. Данил подвинул к себе его поднос.

— Чего не ешь, Тимон? Брезгуешь? Мамка плохо готовит? Ах да, у тебя же мамка — дура. Как и ты.

Тимофей смотрел на поднос. На нем была трещина в эмали. Похожа на дельту реки.

— Ты че, тухлой, не слышишь?

Злой толкнул его в плечо. Прикосновение обожгло. Тимофей дернулся.

— О, смотри, живой!

Данил взял с подноса кусок хлеба и начал катать из него шарик. Потом бросил в Тимофея. Шарик попал в грудь и отскочил на пол.

— Собаке бросаю, а она не ловит. Фу, плохая собака.

Они заржали. Тимофей чувствовал, как внутри поднимается что-то горячее. Это было новое ощущение. Раньше внутри была только пустота и холод. А сейчас что-то жгло. Как лава. Как расплавленный металл.

— Отдайте поднос, — сказал он тихо.

— О, он заговорил! — Данил взял макаронину и кинул в него. Она прилипла к свитеру. — Ой, прости. Я случайно. Правда случайно. Ты же меня простишь?

Он встал, обошел стол и сел рядом с Тимофеем. Обнял его за плечи. Прикосновение было липким и тяжелым. Тимофей сжался. Лава внутри поднималась все выше.

— Смотрите, пацаны, мы с Тимоном друзья. Да, Тимон? Ты мой друг? Дружба — это когда делятся. Поделишься со мной?

Он сжал плечо сильнее. Было больно. Горячо. Невыносимо.

Тимофей не помнил, как это произошло. Он не планировал. Не просчитывал траекторию. Его тело сработало само. Он схватил пластмассовый поднос и с размаху ударил Данила по голове. Звук был глухой. Как будто уронили арбуз. Поднос треснул. Макароны полетели в разные стороны.

Данил отшатнулся. Из носа у него потекла кровь. Красные капли падали на серую плитку. Тимофей смотрел на них. Это было похоже на ноты. Круглые красные ноты на сером нотном стане.

Начался крик. Дежурная учительница. Завуч. Вызов родителей. Тимофей сидел в кабинете директора и смотрел на графин с водой. В графине плавали пузырьки. Они медленно поднимались вверх. Он считал их. Пять. Шесть. Семь.

Мама пришла через час. Она была бледная. Директор что-то говорил про учет в полиции, про отклонения, про перевод в специализированную школу. Мама кивала. У нее дрожали губы. Тимофей смотрел на пузырьки.

Их отпустили домой. На три дня. Потом комиссия.

Они шли домой пешком. Мама молчала. Он тоже молчал. Дождь кончился. На асфальте блестели лужи. В них отражались фонари. Перевернутые желтые пятна.

Дома мама села на диван и уставилась в стену.

— Меня вызовут на комиссию по делам несовершеннолетних. Ты понимаешь, что ты наделал? Ты мог его убить.

— Я не мог его убить, — сказал Тимофей. — Поднос пластмассовый. Кинетическая энергия удара была недостаточна для причинения серьезной травмы. Я рассчитал.

— Ты рассчитал? — мама подняла голову. — Ты рассчитал? Ты псих, Тима. Ты настоящий псих. Ты меня в могилу сведешь.

Она заплакала опять. Тимофей стоял посреди комнаты. Он чувствовал пустоту. Лава внутри остыла и превратилась в камень. Тяжелый и черный.

— Я пойду, — сказал он.

— Куда?

— К соседу. На музыку.

— Какая, к черту, музыка?! — закричала мама. — Ты чуть не убил человека, а думаешь о своей дурацкой скрипке?!

— Там тихо, — сказал Тимофей. — Там не кричат.

Он взял футляр и вышел из дома. Было еще рано. Только шесть вечера. Он поднялся на пятый этаж и постучал. Дверь открылась не сразу. Илья Григорьевич был в пижаме. Вид у него был заспанный и сердитый.