Максим Канев – Северный ветер: Исповедь. Когда закон тайги сильнее приказа (страница 2)
Юрка взял его. Оно было невесомым и жгуче-стыдным.
– Дрогнул, – выдавил он, глядя в землю. – В последний миг… Я же видел его, видел!
– Видеть мало, – отец повернулся и пошел обратно к тропе, не оглядываясь. – Надо быть готовым. А ты не был. Ты гнался за добычей, а не за выдержкой. Удаль свою загнал, а спесь – нет. Она и выстрелила вместо тебя.
Они шли молча. Короткий путь назад к избушке казался теперь бесконечно долгим. Песня, что пела в груди у Юрки с утра, окончательно умолкла. Ее место занял тяжелый, но отрезвляющий урок. Урок, оплаченный одним-единственным пустым выстрелом и черным глухариным пером, зажатым в потной ладони. Обратный путь к избушке после промаха по глухарю был долгим и молчаливым. Стыд и досада жгли Юрку изнутри, а черное перышко, зажатое в кармане, казалось, обжигало кожу. Он шел, опустив голову, не в силах вынести спокойный, без упрека, но оттого еще более тяжелый взгляд отца. Но тайга, как мудрый учитель, всегда дает шанс исправить ошибку, если не терять присутствия духа. На обратном пути, там, где редкий ельник сменялся заросшим ивняком у ручья, Митрей снова подал знак рукой. На этот раз – не для выслеживания, а для молниеносного решения. Из-под ног, один за другим, с громким хлопаньем крыльев и тревожным квохтаньем, поднялась стайка белых куропаток, еще не сменивших зимнее оперение.
Юрка, наученный горьким опытом, действовал на автомате. Выброс ружья, вкладка – плавная, без суеты. Грохот выстрела слился с отцовским. Две птицы, свернувшись в пушистые комочки, упали на снег. Третью, подраненную, мастерски снял на взлете Митик вторым, точным выстрелом.
– Три штуки. Ладно, – коротко подытожил Митя, подбирая теплые, еще шевелящиеся тушки. – На ужин хватит. Не зря, значит, порох жгли.
В его словах не было восторга, была простая констатация факта, но для Юрки это было маленьким искуплением. Он не добыл царя-глухаря, но свою долю ответственности за ужин семьи он выполнил. Спесь была посрамлена, а удаль, хоть и в малом, поставлена на службу делу.
Они шли уже быстрее, и молчание между ними стало не таким гнетущим. Когда же сквозь деревья показалась темная кровля их избушки, а из трубы поднимался ровный столб дыма, сердце Юрки сжалось от нового, сложного чувства – смеси стыда за промах и тихой гордости за трех куропаток, болтавшихся у него за поясом.
И словно почувствовав их приближение, скрипнула низкая дверь, и на пороге возникла Ольпа. Она стояла, вытирая руки о холщовый передник, и ее внимательный, всевидящий взгляд скользнул сначала на смущенное, отведенное в сторону лицо сына, затем на спокойные, усталые черты мужа, и наконец – на скромную добычу поясе Юрки. В ее глазах не было ни разочарования, ни упрека – лишь глубокая, понимающая тишина. Она не спросила ни о чем. Не нужно было. Поза Мити, чуть ссутулившиеся плечи Юрки и три белые птицы вместо желанного глухаря рассказывали ей всю историю красноречивее любых слов.
– Накормлю, – просто сказала она, и в этом одном слове было и примирение, и прощение, и вечное материнское «ничего, живые-здоровые, и на том спасибо». Она вошла в избу первой, и её обволокло густое, знакомое тепло, пахнущее дымом и хлебом. Воздух здесь был плотным и насыщенным, пах дымом, въевшимся в бревна за десятилетия, тёплым, только что вынутым из печи ржаным хлебом и горьковатым ароматом сушёной мяты, развешанной пучками у полатей для духа и от моли. Этот запах был синонимом дома, уюта, вырванного у суровой тайги.
Юрка с отцом вошли следом, внося с собой морозную свежесть и запах охоты. Юра молча снял куропаток и положил их на лавку. Ольпа, размешивая что-то у печи, лишь кивнула, и по ее лицу скользнула тень тихой грусти. Она видела поникшую спину сына и спокойную усталость в глазах мужа и все поняла без слов. Глухаря не будет. Но будут куропатки. И в этом был свой, негромкий, но важный смысл. Она вошла в избу первой, и её обволокло густое, знакомое тепло. Воздух здесь был плотным и насыщенным, пах дымом, въевшимся в бревна за десятилетия, тёплым, только что вынутым из печи ржаным хлебом и горьковатым ароматом сушёной мяты, развешанной пучками у полатей для духа и от моли. Этот запах был синонимом дома, уюта, вырванного у суровой тайги.
На залавке, склонившись над берестяным туесом с протёршимся дном, сидел младший, Пётр. Его лицо было собрано в сосредоточенную гримасу, язык кончиком высовывался от усилия. В его пальцах было зажато костяное шило, и он, аккуратно нажимая, сверлил им дырочки по краю прожжённой латки, готовя место для лыковой вицы. Ритмичный скрип шила по бересте был единственным звуком, кроме потрескивания поленьев в печи. Митрей, скинув промокшую обувь, тяжело опустился на порог, взяв в руки точильный брусок и свой охотничий нож. Размеренный, шелестящий звук стали о камень стал ответом работе Петра.
– Ну что, Петька, починишь? – спросил он, не глядя на сына, следя за движением лезвия.
Парень на секунду отвлёкся, проверив ровность ряда дырок, и снова уткнулся в работу.
– Починяю, – буркнул он с типичной для его возраста уверенностью, смешанной с досадой на сломанную вещь. – Надо же воду носить где-то. А этот – самый лёгкий.
Юрка, скинув промокшие до колен портки, швырнул их в угол с таким видом, будто они были виноваты во всех сегодняшних неудачах.
– Целый день по лесу шлялись, сил не жалели, а в итоге – три птицы, с ладошь каждая! – вырвалось у него, горько и громко. – А могли бы на реку сходить, сети поставить. Хоть рыба сытнее, да и надёжнее. Не то что эти пернатые мыши.
Ольпа, ощипывая последнюю куропатку, лишь вздохнула, но не вмешалась. Её быстрые пальцы лишь продолжили свою работу, сдирая перья аккуратными горстями. отец остановил точильный брусок, и шипящий звук камня о сталь резко оборвался. Он посмотрел на старшего сына. Взгляд у него был тяжёлый, не от физической усталости, а от груза ответственности, что всегда лежал на его плечах.
– Пушнина, – тихо, но твёрдо произнёс он. – Весть от Семёна была. Скоро купец в Ижму прибудет. Без хорошей пушнины – белки, горностая, а тем более соболя – нам соли не видать, железа для строительства, да и той же ткани на портки. Рыба желудок набьёт, а купцу она не нужна. Ему шкуры подавай.
– А пока мы за этим соболем по буреломам скачем, с голоду сляжем! – проворчал Юрка, отворачиваясь к маленькому оконцу, затянутому бычьим пузырём. – Вон, Петька ведро чинит, потому что совсем расхлябанный стал. А новый где взять? На рыбу хоть выменять можно.
Пётр, услышав своё имя, на мгновение оторвался от своей работы, его молоточек замер в воздухе.
– Лично мне и этот ещё послужит, не знаю как вам, – тихо буркнул он, – лишь бы течь не пропускал.
– Молчи уж, – вдруг встряла Ольпа, её голос прозвучал не резко, но весомо, как удар вальком по белью. – Устали все, а ты голосишь, как по весне глухарь. Иди, помои вынеси, делом займись, а не языком болтай. Рыба… Рыбу и так ловим, когда сети свободны. А без соли мы эту рыбу протухшую есть будем? Иглой деревянной шить прикажешь?
Юрка смолкнул, сжав кулаки. Он знал, что мать права, но от этого горький осадок на душе не исчезал. Он видел, как Петька донашивает его старую одежду, как мать каждый вечер пересчитывает крупу в мешке. А тут – три птицы. Митька снова принялся точить нож, но движения его стали резче, злее.
– Послезавтра, на заре, на урочище пойдём. К ручью Сосновому. Там, сказывают, в прошлом году соболя много было. Вот тогда и поглядим, кто прав. А сейчас – хватит. Хлеб на стол, Ольпа. И тех птиц – в котёл. Силы нужны. На всё силы нужны.
Последние слова он произнёс с такой усталой горечью, что Юрка, наконец, отступил. Он мрачно кивнул и, отодвинувшись от окна, поплёлся к ведру с водой, чтобы умыться. Спор был исчерпан, но тяжёлое облако невысказанного так и висело в тёплой избе.
Сытная тяжесть ужина и плотное тепло печи постепенно одолевали дневную усталость, превращая ее в глухую, приятную ломоту в мышцах. В срубе воцарилась ночная тишина, зыбкая и живая. Она была не пустой, а наполненной – размеренным дыханием спящих сыновей с полатей, поскрипыванием остывающих бревен, далеким уханьем филина за стеной. Митрей лежал на спине, укрытый грубым одеялом, и смотрел в потолок, тонувший в густой темноте. Сон бежал от него, как дикий зверь от засады. За день тело устало, но дух, напротив, обострился, отточился о точило прошедшего дня. Спина, вопреки разуму, так и осталась напряжена, будто к лопаткам приставили лезвие. Мысли его, тяжелые и неспешные, вернулись к Юрке. К его вызывающему взгляду, к этим новым, твердым словам – Менам олӧм. Огонь в глазах сына обжигал его изнутри куда сильнее, чем дневной морозец. Он узнавал этот огонь. Таким же жаром горел, и он сам, когда в его годы наперекор отцу ушел с артелью4 на моржовый промысел, в студеную мглу Арктики. Тогда ему тоже казалось, что старики сгнили в своих запретах. Что сами они, молодые, сильнее, зорче, что их жизнь – это стремительная река, а не стоячее болото. И что же? Половина той артели сгинула в шторм. Он чудом выжил, навсегда запомнив, как ледяная вода отнимает жизнь, а не дает ее. Он отвоевал свое право на жизнь, заплатив за него кровью и холодом. И теперь его сын приходил за тем же. Круговорот. Но видеть в этом лишь дерзость – значит быть слепым. Юрка был прав. Его жизнь была его жизнью. Страшная это правда для отца – осознать, что твоя воля для выросшего детеныша становится клеткой. Но как отпустить? Как дать ему совершить свои ошибки, зная, что плата за них может быть последней? Здесь, в тайге, ошибка – не двойка в школе. Здесь она – пустое брюхо, сломанная нога вдали от дома, встреча с медведем-шатуном или, того хуже, с чужим человеком, у которого в глазах пустота, а в руках – заточённая сталь.