реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Кабир – Маленькие и злые (страница 24)

18px

Ястремский подкрутил ус и чуть кивнул «дерзкой» особе, размышляя, что, может, в Сибири найдутся профиты иные, чем те, что так расписывал Ярема Косой.

Впрочем, службы тоже хватало. Караульная, охранная на стенах и башнях крепости, городских складах, в арсенале и тюрьме; обязанность сопровождать преступников и казенные грузы. Приходилось выделять солдат на ремонт крепостных стен. Напрасной муштрой подчиненных Ястремский не изводил, но за леность в ратной науке и небрежение к справе не жаловал. Сошелся коротко с сотником Висковатым: и для дела, и в охоту. Ходил с казаками дозором в долины у предгорий. Завел знакомцев среди караванщиков, через что дважды упреждал набеги джунгар. Воеводе Федорову потрафил тем, что составил в сибирский приказ дельную бумагу с разумным прошением об увеличении численности казаков и драгун для охраны старой Горнозаводской линии. Инженеру Трауфу — тем, что поддержал его прожект устройства в крепостных башнях запасов воды на случай пожара и особой системы желобов, по которым оная вода могла распространиться по стенам к нужным местам. Мздоимствовать не спешил. Споры, какие случались, разбирал по делу. Ябеды ни на кого не строчил и себя не выпячивал. Быстро уяснил, что в сношениях Томских и Горнозаводских воевод не все гладко, случались и промеж казаков волнения, да со служилыми абинскими татарами — не все ладно.

И Горе-Злосчастье оказалось не просто воеводской присказкой.

Ходила по Горнозаводску такая байка. В год разорения города и крепости джунгарами пристала ко граду напасть. Видом девица — несмышленыш, отроковица. Смуглая, худенькая. Ключицы, словно воробьиные косточки, видны в вороте простой расшитой рубахи, руки тонкие, пальцы длинные, корявые, как веточки на больной березке. Где отроковица ни покажется — жди беды: увечья, хвори смертной или еще какого убийства. Откупиться от напасти нельзя. Ни заговорить, ни замолить.

В разные годы случалось по-разному. В иные — явления Злосчастья доводили до бунтов, что стоило воеводства самому Мочанову, основателю Горнозаводской крепости, а в прочие — способствовали массовому бегству рабочего люда с рудников и плавилен. Пустели подгорные слободы, снимались вдруг с насиженного места татары…

— Я, господин поручик, в диавольскую природу Злосчастья не верю, — говорил Федоров. — За то пусть у отца Игнатия голова болит. Кому выгодно, чтобы юг Сибири обезлюдел? Чтобы захирели горные промыслы? Опустела Горнозаводская линия? Человекам. А раз так, значит, татей можно имать, ряженую отроковицу словить и распространителям слухов укорот дать. А на дыбе ухватить следочек, в чью сторону клубок покатится. Ты у нас человек новый, и военный чин и судейский, стало быть, тебе и карты в руки. Да смотри повнимательней, кто и как тебя привечать станет.

Привечали, конечно, не без этого. Намеки делали — и купеческие, и посадские, и приказные. Да все не о том. Алексашка и здесь не торопился, визитов делал много. Помимо охранной службы в карауле завел обычай ночного патруля в слободах: всегда вдруг, неурочно, без ладу.

И снова визиты делал, расспрашивал: о местных обычаях и порядках; о торговых путях и караванах; о количестве руды, богатстве жил, и много ли пудов железа выходит за год; о Злосчастье тоже.

Незаметно повадился бывать к Стрешневу пуще прочих. Купчина оказался немногим старше его самого, а что сед да кривобок — так то зашибло его при последнем разорении Горнозаводска. Понятно, что не купеческий хлеб-соль манили поручика, не тавлеи с шахматами, и даже не рукописные карты и схемы Горнозаводска, Алайского хребта, перевалов и горных долин, караванных троп и тайных перевалов, хотя и это все Алексашка брал себе в науку. Пуще тянуло его к Анне, но о сути этого притяжения Ястремский никак не мог составить ясного понятия.

Молода, телом стройна, худощава. Лицом бела, брови темно-русые вразлет, глаза большие, чистые, ровно небо в них отражается — синее, бездонное. А через мгновение мелькнет в зрачках сполох, тонкая кожа обтянет гладкие скулы, заломится злой усмешкой бровь, дрогнут пухлые губы, а звонкий смех покажется Ястремскому диавольским хохотом, что мерещился ему под Нарвой, когда, качаясь в строю из мертвых и живых, по колено в крови, глох Алексашка от криков, грохота пальбы, визга пролетающих ядер и змеиного шипения гранат…

Моргнет Алексашка, а перед ним снова невинный взгляд, и длинные тени пушистых ресниц ложатся на зарумянившиеся щеки: «Что вы так смотрите, господин поручик? Негоже эдак-то…»

Умна. И знает много. Знает и по-немецки, по-аглицки и по-голландски. И, кажется, прочла все книги, что стоят на полках в библиотеке Стрешнева, а спрашивает обо всем, ровно пятилетняя девочка: об устройстве редутов и флешей; а тяжела ли фузея; а много ль сыпят на полку пороха; а что есть тромблон, как не военная дудка; а правда ли, что в государевом флоте корабли больше иных домов в Горнозаводске, — и никогда о том, на что Алексашка ответить бы не смог.

Глядит смело и прямо, без жеманства, ходит плавно, красиво, и каждое движение выверено, словно в иноземной пляске, а наряды сплошь русские, с долгими рукавами, талией под высокой грудью и глухим — под горло — воротом. В иной раз же мнится, что не плавно ходит — осторожно, как на дурную погоду встает с постели сам Алексашка, дабы раны старые не бередить. Не жеманится — оттого, что незачем, скучно, а глядит не прямо, а жадно, словно желает выпить чужую душу до донышка.

Нет, не встречал таких девиц Ястремский. Повидал много, а таких не встречал. Оттого и возвращался на подворье Стрешнева раз за разом, изобретая поводы и вскармливая пересуды. А купец меж тем занемог сильно, стал с поручиком сиживать недолго, а то и вовсе к гостю не выходил. Крючило его все сильнее, мутнел взгляд, слабела рука и разум… В один из редких вечеров, сидя с гостем над очередной картой, в которой хватало пустых мест, Стрешнев вдруг заговорил о другом:

— Ты, господин поручик, ежели какие имеешь намерения к Анне, говори по чести.

— Имею, — выдохнул Ястремский, и как камень с души упал, словно разрешились ясностию все томления, копившиеся за душой непроглядным туманом.

— Гхм… — сверкнул глазом купец. — Ежели честные, без баловства, то милости просим. Ухожу я, вишь. Недолго мне… А дело купеческое, хозяйство — негоже на девицу оставлять, не тот век, не те порядки. Налетят, растащат, в монастырь постригут. Да и насолил я тут многим, не раз поперек воевод вставал. Вижу, муж ты с разумением, нетороплив, основателен, властью не обделен — а пользоваться ей не спешишь, но и труса не празднуешь; людей умеешь к себе привлечь, да еще и сподвигнуть делать то, что тебе надобно. Полюбился ты мне, господин гарнизонный начальник. Анна! Аннушка!

У Алексашки голова кругом, аж взопрел, как все быстро вдруг повернулось.

Вошла. Глаза долу, румянец бледный на щеках.

Ястремский поднялся.

— Вот, Аннушка, гость наш дорогой, — сказал Стрешнев со слезою в голосе, — господин Ястремский, простит составить счастие его. Что скажешь?

Охнула, кинулась старику в колени. Заплакала.

— Ну-ну, — поднял ее Стрешнев, — вижу — согласна. А принеси-ка ты мне образ покровительницы своей, богопроматери нашей. Благословлять стану.

«Однако завертелось как, — дивился Ястремский сам себе, сидя на своей квартире при ротной казарме за стаканом вина, и покручивая ус. — Однако…» А ведь подумал, что от себя таить, подумал: хватит тебе, солдат, по казармам мыкаться да винцо дрянное печеньицем заедать. Пора в дом, с доброй женою, да с приданым. Много ль на государевой службе нажил?

Кажется, и году не прошло, как Фортуна повернулась к фендрику гузном, и вдруг вновь обратила благосклонный взор свой. Да как! Сыплет, как из рога изобилия! К добру ли? Горький солдатский опыт Алексашке подсказывал: коли атака идет как по маслу, то впереди засада. И еще смущало: не по себе женщину берет, другого полета птицу.

Так и вышло. Месяца не прошло с обручения, поздней весною, как сошел на Ловати лед без остатка, в торговых рядах прошел слух, что в переулочках Горной слободы видали Горе-Злосчастье. Алексашка наладил неурочные патрули, а беда случилась в руднике — подломилась крепь сразу в трех штольнях, задавило рудокопов: два десятка православных душ. Стоит над слободскими концами бабий вой, словно дым курчавится над плавильнями: душно, горько. Сбежался к руднику народ — откапывать миром. Вот и первый, сдавленный породой в мокрую тряпицу. Второй. А следом крепь гнилая да трухлявая. Не сразу, но зароптали: кто лес на крепь рудничную ставил? Известно — купеческий дом Стрешнева… Кровопийцы! Душегуба!

Уставлена домовинами Горная слобода, в каждом конце да через два дома на третий по упокойнику. Иных родичи по одежке признавали да женки по телесным приметам. Ходит по слободе отец Игнатий, отпевает, несет слова утешения. Не вместить всех в Преображенском соборе разом. Громче голоса супротив Стрешнева. Воевода Алексашке намекает, что не грех бы дознание какое учинить. Ястремский же пустил конный разъезд казаков к патрулям. Сам с ними нет-нет да и завернет на купеческий холм: все ли спокойно? Нет ли у кого умысла на «красного петуха»?

Какое дознание?! Немощен Стрешнев, самого хоть в домовину клади, большей частью без памяти, уж и причащался. Анна как тень по дому бродит, лицом белее печи в заморских изразцах. А чаще вовсе не выходит ни к кому. На второй день после обвала понеслись по Горнозаводску слухи: ходит ночами Горе-Злосчастье, отроковица диавольская, по домам с упокойниками. Станет у домовины, ощупает усопшего пальцами-веточками, вопьется ровно корнями в раны, и от того богопротивного кощунства начинают упокойники плакать кровавыми слезами, оные пьет дьяволица нечестивыми устами своими…