Максим Кабир – Истории Ворона (страница 52)
Словно автоматная очередь, прогремел барабан и замолк, точно выпал из рук музыканта. Неожиданно спину Алекса пронзила страшная боль – словно кто-то вынимал его почки, на живую, без наркоза. Юноша уронил голову на грудь, пытаясь справиться с ощущением, что его собственные внутренности взбунтовались. Он хотел было встать, извиниться, что перебивает, пойти домой, но ноги не слушались. Будто незакрепленные протезы, они мертвым грузом валялись на полу. Алекс хотел было упереться руками в подлокотники, чтобы помочь себе подняться, но пальцы лишь слегка дернулись.
– Как вы себя чувствуете, мой мальчик? – поинтересовался герр Шимель, внимательно вглядываясь в лицо своего гостя. – Вам нехорошо?
– Кажется, я не могу пошевелиться, – с трудом прохрипел Алекс. Язык казался неповоротливым куском мяса, а где-то в груди, под легкими, он ощутил какую-то пустоту. – Вызовите скорую, пожалуйста.
– Конечно, мой дорогой, всенепременно, но сначала давайте все же насладимся работой, на которую я потратил больше времени, чем вы топчете эту землю. Сколько вам лет? Двадцать, двадцать два? – Пожилой еврей, казалось, оставался безразличен к состоянию Алекса, глядя на того с любопытством, но никак не с сочувствием. Так рассматривают полураздавленное насекомое.
– Вы не понимаете. – Воздух с трудом выходил из легких: теперь Алекс не говорил, а шептал, губы ощущались как пришитые каким-то безумным хирургом макаронины. – Вызовите врача, мне больно…
– Мне тоже было больно, – неожиданно жестко ответил старик, встретившись бесцветными слезящимися глазами с испуганным взглядом Алекса. – Было больно закапывать своего отца, слышать, как надсадно кашляет кровью моя мать, было больно, когда мне по спине проходились пятихвосткой, просто так, ни за что. И было больно, когда по ночам живот крутило от голода.
– Что вы мне подмешали? – Мозаика начинала складываться в голове Алекса. Чай. Он отравлен. Безумный старик решил убить его в отместку за свое покалеченное детство. Его, Алекса, который родился почти через шестьдесят лет после окончания войны.
– Подмешал? Клоц! Я пью тот же чай, что и ты! Ты к чашке вовсе не притронулся! Неужели ты думаешь, что я, уважаемый композитор, верующий иудей, опустился бы до такого дрекшисс, как отравление? – отчитывал парня сосед. – Это, мальчик мой, сила искусства! И ничего более.
– Мне плохо, – стонал Алекс, надеясь, что старик все же сжалится над ним и позовет врача, но тот лишь листал пожелтевшие фотографии. Выбрав одну, он повернул ее к гостю. Сквозь пелену слез юноша с трудом разглядел на фото старое высохшее дерево с петлей.
– Знаешь, что это? «Древо милосердия». На него каждый день вешали новую веревку. Этакий жест доброй воли от коменданта Вильгауза. Каждое утро и каждый вечер, просыпаясь и ложась спать в холодном бараке, я видел в окно это дерево. И ежедневно задумывался – а может, самое время? Помышлял об этом, когда шел выкапывать мертвецов в период ликвидации лагеря, когда засовывал кости в дробилку; когда Вильгауз подкидывал над головой двух-, трехлетних детей и подстреливал их на лету, а его маленькая дочка стояла рядом и требовала: «Еще, папа, еще!» Когда однажды на Рождество офицеры раздали нам хлеб, измазанный дерьмом, крича: «Фройе Вайнахтен, йуден! Николаус вам принес подарки!» Кто-то нашел в себе силы отказаться, а кто-то ел…
Инструменты продолжали покидать композицию, теперь мелодия казалась неровной, рваной, с проседающими элементами. Даже сквозь страшную боль, терзающую его внутренности, Алекс чувствовал некую звенящую неправильность этой какофонии, словно кто-то в случайном порядке отключал звуковые дорожки, играясь с эквалайзером.
– Все это происходило под музыку. Оберштурмфюрер Рокито свозил еврейских музыкантов со всей Европы в Яновский, чтобы создать собственный лагерный оркестр. Если бы вы, немцы, уважали нашу культуру, он бы никогда не собрал его из сорока человек. Музыка разливалась с аппельплац во все концы лагеря. Под фокстрот, танго и Бетховена мы просыпались, работали, ели, умирали…
Умирали и инструменты один за другим, покидая симфонию. Вот выпала из рук неведомого музыканта очередная скрипка, и тут же Алекс почувствовал, как в его голове словно лопнула какая-то струна. Один глаз перестал видеть, юноша оглох на одно ухо. Он попытался что-то сказать, но изо рта лишь показался пузырь из слюны.
– Ты меня еще слышишь? – подозрительно спросил Хаим, присматриваясь к отекшему, принявшему дебиловатое выражение лицу гостя. Алекс силился закричать, позвать на помощь, но получалось лишь жалкое кряхтенье.
– Вижу, что слышишь. Но придется ускориться. Смотри, – композитор извлек из стопки очередную фотографию – на той были изображены стоящие кружком музыканты с инструментами в руках, окружающие дирижера, а за их спинами о чем-то переговаривались эсэсовцы. – Вот оно. Все, что осталось от того чудовищного дня. За это фото человек поплатился жизнью. И за восемь тактов, записанных на обратной стороне снимка. Понимаешь, с чем мне пришлось работать? В один из последних дней ликвидации Вильгауз выстроил оркестрантов по кругу и заставил играть. Играть, пока истребляли пленников. Я понимал, что нас ждет. Не знаю, как мне удалось вырваться из шеренги, видимо, Яхве отвел глаза охранникам. Я успел пробежать лишь несколько метров, после чего сиганул прямо в одну из дырок сортира, благо дверь была нараспашку. Сидя в нагретом июньской жарой дерьме, я не видел ничего, но все слышал. Слышал, как выстрелы следовали один за другим. Слышал, как деревенеют руки у скрипачей, как оглохли от собственного инструмента литавристы, как кровят губы у трубачей. А немцы продолжали убивать.
Инструменты в проигрывателе бесновались, соревнуясь друг с другом в громкости, словно чувствуя, что и их ликвидируют одного за другим.
– Когда с экзекуцией было покончено и в центре аппельплац высилась гора трупов, они принялись за музыкантов. Сначала застрелили Мунда, дирижера, мой отец знал его в прошлой жизни. Потом Линдхольма, первого скрипача. Их, одного за другим, выводили из круга, ставили на колени и стреляли в голову. Я запомнил все, каждый звук, каждую ноту. Годами я пытался воспроизвести эту отчаянную симфонию, и вот наконец мне удалось. То, что вы сейчас слышите, – идеальная копия той музыки, что разносилась тогда над Яновским, пока я сидел по горло в жидком дерьме.
Герр Шимель вытер слезы и заговорил быстрее, слыша, что остается все меньше и меньше времени. Алекс не понимал, что происходит с его телом – оно будто отключалось по частям, постепенно, в унисон с замолкающими инструментами. В голове оформилась устрашающая в своей простоте мысль – он умирал. Умирал здесь, в соседской квартире, не способный ничего изменить. Старик же, заметив это, уже тараторил, теряя нить повествования, выплевывая бессвязные, полубессмысленные предложения.
– Четыре миньяна. Четыре раза по десять евреев, и их бессловесная молитва при помощи музыкальных инструментов – вот что вы сейчас слышите. Немцы никогда не воспринимали нашу культуру и религию всерьез. Сорок лет водил Моисей наш народ по пустыне. Как четыре точки образуют трехмерную фигуру, так четыре миньяна дают форму тому, что вошло в наш мир вместе с этой симфонией. Четыре стороны у креста, как и у света, четыре реки стекают из рая в преисподнюю и сходятся в озере Коцит. Наполняя ноты скорбью, болью, ненавистью и жаждой мести, они молились не Богу, но обращались к иным сферам. Это была мольба о каре для тех, кто попрал саму суть человечности. Иуда, четвертый сын Иакова, от чьего колена Израилева ведет свою родословную наш народ. Четыре миньяна – это обращение к четвертой клиппе темного отражения древа сефирот – Гогшекле, что на иврите означает «Сокрушение». И она сокрушает, не правда ли? Сокрушает ваш гнилой арийский род. Все эти беженцы, которых Меркель разбрасывает по гетто и лагерям, прячет на окраинах городов от глаз и от прессы. Тогда все начиналось точно так же – снова дезелбе дрек! Мне жаль, Алекс, что именно тебе пришлось стать подопытным в моей затее, но и я в свои восемь лет не успел сделать никому ничего дурного. Полагаю, мы все же квиты. – По лицу Хаима текли слезы, задерживаясь в глубоких морщинах, но тонкие губы его были растянуты в улыбке.
Хозяйским жестом старик развернул к себе ноутбук, и Алекса охватил ужас, когда сквозь пелену боли, застилавшую единственный видящий глаз, он узнал свою собственную страничку на «Ютубе». На его канал как раз загружался новый файл.
– Миллион подписчиков? Негусто, – издевательски прохрипел герр Шимель, проверяя состояние загрузки. До конца оставалось не больше десяти минут. Своими руками Алекс принес безумному старику инструмент для беспощадной мести невинным людям. Юноша пытался кричать от осознания происходящего, но получалось лишь сдавленное мычание. Последняя скрипка жалобно визжала, затухая, после чего затихла окончательно, одновременно с сердцем Алекса.
Олег Кожин
Среди дождя
Артур Ганин никогда не видел тропического ливня, но всегда считал, что именно так он и должен выглядеть. Бесконечный, низвергающийся с неба сплошной поток. Водопад, прошитый желтыми всполохами молний. Безостановочная барабанная дробь мокрых пальцев по кузову заглушалась близкими раскатами грома – словно Тот, Который Сидит Наверху, набрал щебня в жестяное ведро и трясет им забавы ради. В Его квартире прорвало трубы, аварийная служба с самого утра увязла в заявках, а Он знай себе сидит развлекается, разглядывая с безопасного расстояния пресловутые «небесные хляби», и трясет ведром, – шааа-дааах! – пугая маленьких человечков, которые за тысячелетия так и не избавились от суеверного страха перед громом.