Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 7)
— Весь в дедушку Антося! Ну вылитый дедуся! И носик, и глазоньки...
И вздыхала:
— Все дурь моя натворила. Бывало, ни в чем ему не уступлю, все насупротив делаю. Из-за этого он и с людьми рассорился, из-за этого и в Сибирь угодил...
Когда мать видела ее в последний раз, она была сморщенная-сморщенная, сгорбленная, седая бабулька, скрюченная, маленькая — в чем только душа держалась.
Два дива поразили мать. Первое диво: как бабушка, такая немощная, могла поднять и нести тяжелые ведра с водой? И второе диво: глаза бабушки. Синие-синие и чистые, ясные, словно девичьи!
***
Отец вышел из больницы уже после ее смерти. Съездил в Брудянишки, продал кое-какие бабушкины вещи, расплатился с соседями, кое-что привез с собой в Вильно.
Этих вещей только и было что сундук, который справил бабушке еще дедушка, небольшая ступка, корытце, отрез полотна и старая юбка... Лучшее, что бабушка сама загодя приготовила, соседи, как она просила, надели ей «на тот свет». А в хату отец впустил кузнеца Абрама, сына Зелика, за три рубля в год.
IX
ПЕРВОЕ МАЯ
Вернувшись из Брудянишек, отец снова пошел работать к Грилихесу. Тот его принял. Он ведь не знал, где отцу выбили глаз, и поверил, что хулиганы напали ночью на улице.
Грилихес ему посочувствовал, разохался и принял на работу одноглазого: не хотел лишиться хорошего мастера.
В городе после нападения рабочих на полицейский участок была введена «усиленная охрана». Генерал-губернатором в Вильно царское правительство назначило своего выдающегося сатрапа — барона фон Валя.
Все это давным-давно всем известно, я хотел бы добавить, что отец мой и под фон Валевы плети угодил, хотя и был уже одноглазый. Но это уже за празднование Первого мая 1902 года.
Отгремела знаменитая всеобщая стачка виленских кожевников, и Первого мая рабочие вышли на демонстрацию. Чем ответил рабочим фон Валь? Цинично надругался над ними. По его приказу полицейские держиморды высекли в участке розгами тридцать наиболее активных демонстрантов, в том числе и моего отца. Высекли и отпустили. Правда, секли аккуратно: у моего отца на всю жизнь остались рубцы, где была рассечена кожа.
Много лет спустя, когда я вырос, а отец вернулся из сибирской ссылки и мы пошли с ним в баню, его спина была для меня живым, ходячим экспонатом из музея революции.
Фон-баронову установку сорвал все тот же мужественный и горячий юноша-сапожник Гирш Лекерт. Правда, ему не удалось убить гада, но своим выстрелом он достиг цели: нельзя безнаказанно сечь рабочих.
Самоотверженного мстителя за рабочую честь, за человеческое достоинство товарищей, как известно, арестовали, приговорили к повешению, и «приговор был приведен в исполнение».
Не стало Гирша Лекерта, не стало в самом расцвете юности. Весь рабочий Вильно, независимо от партийных взглядов на индивидуальный террор, горько его оплакивал. Его все любили, все гордились им, да и погиб он так трагически. Мать вспоминала, что отец всю ночь плакал, как ребенок, руки ломал, чуть не головой бился о стенку...
***
Зато вскоре дождались революции 1905 года. Я был тогда мал, только пошел учиться в народную школу на Антоколе, но кое-что уже помню. Хотя был еще ребенком, а революционным выступлениям сочувствовал всем сердцем. Если бы мне дали тогда в руки бомбу и сказали: «Иди брось ее в губернатора»,— я бы с радостью пошел и бросил. И когда осенью на улицах не стихала стрельба и пули летели мимо наших ворот и окон нашей квартиры, я не мог усидеть возле печи. Все порывался выбежать и поглядеть своими глазами или прилипал к окну... И очень, очень хотелось мне, чтобы рабочие побили казаков, постаскивали их с коней и взяли в плен.
К сожалению, из нашего окна ничего не было видно, кроме ног казацких коней,— они подселялись довольно часто и густо и очень смешно переступали по мостовой, дробно цокая копытами. А мать боялась, как бы пули не залетели к нам в подвал, и с криком, с плачем гнала меня за печь. Школа наша была закрыта. Отец тоже бастовал, но все надолго уходил куда-то из дома.
***
Первого мая 1905 или 1906 года к нам на квартиру зашли братья Василевские, весельчак Матейкович (приятель отца, тоже кожевенник с завода Грилихеса), потом Карбовский и еще двое, водившие с отцом знакомство. Все одеты по-праздничному, при манишках, все в радостном настроении. Посидели у нас, выпили чаю с сахаром внакладку, с ситным хлебом и краковской колбасой — как в настоящий праздник! Спели революционную песню. Слов песни я не помню, ее пели по-польски, а польского я тогда почти не знал, так как дома говорили по-белорусски. А припев, помню, был такой: «Гоп-гоп-гоп!» Очень понравился мне припев. Я старательно и радостно подтягивал им, хотя и стыдился чего-то и все оглядывался на мать. А она тоже подтягивала тоненьким голоском. Раскраснелась. Красивая у меня была мама.
Потом все направились за город, и отец взял мать и меня с собой. Пошли в Закрет, в сосновый бор на высоком берегу Вилии. Местность там удивительно живописная. Повсюду были выставлены рабочие пикеты. Они нас пропустили, и те, кто стояли в пикете, были рады нам, смеялись, шутили, и какой-то дядька достал из кармана длиннющую конфетину и дал мне.
Когда мы пришли, на полянке уже было человек пятьдесят или больше. В центре возвышался воткнутый в землю высокий шест, на нем висел большой красный флаг. Вокруг сидели, лежали, разговаривали. Все были одеты по-праздничному.
***
Открыли митинг. Произносили речи. И пели революционные песни, декламировали революционные стихи, шумно хлопали и кричали: «Браво!» Говорили по-русски. Были здесь евреи и поляки. Большей частью рабочие. Но среди них находился и приехавший из Варшавы польский революционер Будзилович, брат виленского инженера господина Будзиловича, у которого спустя несколько лет стала служить моя мать. Бледный, с черной бородкой, в соломенной шляпе. Он выступал с речью на польском языке, говорил долго, то тихо, спокойно, то страстно, с надрывом, потрясая кулаками. Ему долго хлопали молча, никто ничего не выкрикнул. С ним была девочка моих лет, по имени Адель. Когда после его речи все понемногу успокоились, она читала наизусть коротенькое революционное стихотворение, тоже по-польски. Ей все дружно и много аплодировали, даже громче, чем отцу (я был уверен, что это ее отец, оказалось — отчим). На ней было красивое белое платьице, а к светлым пепельным кудряшкам приколот красный бант.
Такая была славная девочка. Очень она мне понравилась. Я потом долго был в нее влюблен, все думал о ней, вспоминал. Называйте как хотите, но это была моя первая любовь.
После митинга все сели, развернули узелки, выпили, закусили. И мирно разошлись.
X
ПРОВОКАТОРЫ
Даже в самом лучшем лесу можно найти кривое дерево... В революционной организации, которой руководил Тарусевич и в которой отец принимал участие, завелись провокаторы. Они и провалили ее.
Одного из них, Петра Гурского, кожевенника из местечка Сморгони, я не знал и слышал о нем мало. А он-то больше всех нашкодил. Второй же, подлец рангом помельче, достаточно хорошо мне известный Павелак. За кражу гусыни во время своего «френдера», в селе Ивановском, за Псковом, ему пришлось отсидеть в тюрьме. Вернувшись в Вильно, он устроился на завод Гольдштейна. Пить не бросил, иной раз хулиганил, как и раньше, но повадки изменил, делая из всего этого уже не просто героизм, а героизм революционный. Правда, в революции 1905 года он никакого участия не принимал, но когда она пошла на спад, стал пить «с горя», как многие тогда, кому было муторно чувствовать наступление реакции... Выпив, обливался пьяными слезами, бил себя грязным кулаком в голую, черную волосатую грудь и где кричал, а где говорил вполголоса:
— Не могу не пить... Горит во мне рабочая душа... За что боролись?.. Борро-лись... борро-лись...
Но был он, хитрюга, скользкий. Черт его знает, как ему удалось, этому пьянице и вору, завязать близкие отношения с некоторыми членами организации. Он лез в организацию, рассчитывая на даровую выпивку. Но, проникнув в нее и убедившись, что на выпивку там денег не дают, очень скоро заделался платным агентом полиции.
Отец предупреждал товарищей, что Павелак человек слабый, ненадежный, что лучше всего отвадить его от себя, пока не поздно. Отца не послушались: знали, что когда-то они как будто вместе попались на краже гусыни и что с той поры между ними личная неприязнь... Отец мой гусыни не крал. Но ведь в подобных случаях еще и теперь многие рабочие охотно верят тому, кто говорит — крал, и не хотят верить, кто отрицает наговор. Это наследство буржуазных взглядов, удивляться тут нечему.
Разоблачил Павелака кто-то из товарищей, вышедших из тюрьмы, а прикончили гольдштейновские кожевники. Прикончили там же, на Поплаве, возле завода. Всю ночь гуляли с ним, пили, а под утро, выйдя на улицу, всадили ему кинжал. Он пробежал еще сто шагов и упал, чтобы больше не подняться и уже никогда и нигде не заниматься провокациями.
***
После провала организации отцу пришлось долго скрываться. Завод Грилихеса он был вынужден оставить, В других местах на работу его не брали. И он стал в организации вроде курьера. Ездил по разным городам, осуществлял связь. Но, как одноглазый, был приметен, и организация купила ему замечательный глаз — стеклянный изготовленный так ловко, что сразу и не догадаешься настоящий он или искусственный.