Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 39)
— А тебе любопытно? О чем может говорить с дамой такой галантный мужчина? Рассыпался в комплиментах...
— А о политике ничего не говорил?
- Ну-у... о политике! Ах, нет, говорил... Рассказывал, что мы
— С-сволочь! — вырвалось у меня
— Кто? — не поняла Юзя
— Кто.. Твой галантный кавалер!
— Очень симпатичный парень! — взяла Юзя под защиту Подлевского.— Один раз прошелся со мной — и уже сволочь.— И надулась.
Я видел, что она охотно спорила бы еще на такую приятную для нее тему. Поэтому смолчал. Подумал лишь: «Юзя, Юзя! Связал же меня с тобой черт веревочкой!..»
***
Дома я застал нежданного гостя: из Брудянишек приехал Арон и по пути зашел ко мне. Как всегда, веселый, здоровый. Топает огромными подкованными сапожищами, будто лошадь, ворочается, как медведь. Говорит громко, словно в поле. Я очень ему обрадовался и вскоре забыл о всех своих огорчениях.
Арон рассказал, что немцы от них уходят и он приехали на Воронью просить инструкций: объявлять себя властью и брать все в свои руки или ждать прихода Красной Армии. Красная Армия, по его словам, была уже недалеко, где-то на пути из Минска в Вильно — на станции Кена.
Арон пробыл недолго, попрощался и ушел с тем, что вечером мы еще раз встретимся на Вороньей и поговорим. Я прилег отдохнуть. После сытного обеда клонило ко сну... Заснул я крепко и сладко...
III
СОВЕЩАНИЕ
Около шести или семи часов вечера, когда я еще спал, шли на Воронью сапожник Лахинский и сапожник Плахинский. Встретились где-то на улице, пошли вместе и понемножку разговорились. О чем они говорили тогда, в эти последние для них минуты,— как угадаешь?
Дядя мой, Плахинский, сутулый, унылый человек с буро-седыми обвислыми усами, наверное, рассказывал Лахинскому, который был значительно моложе и здоровее его, как одно время он хотел сменить вывеску своей мастерской на Погулянке: уж очень фамилии у них похожи. И, наверное хитря, добавлял уже без особой охоты, что все это, как он теперь понимает, пустое дело, так как все пошло прахом...
Лахинского я знал мало. Но он был несравненно ближе к Вороньей, чем дядя, и, наверное, в душе смеялся над его рассуждениями.
А дядя, наверное, уверял его: «Но ведь должна же быть надежда, товарищ Лахинский. Бог даст, все утихомирится, отстоится и снова будет по-прежнему...»
«Надежда — мать глупцов, говорили в старину, пан Плахинский!» — наверное, заметил ему товарищ Лахинский, усмехнувшись.
Так, беседуя, они и пришли в клуб.
***
В то же время,— хотя, может быть, немного раньше, может, чуть попозже,— другими улицами и другими путями шли на Воронью член президиума и ответственный секретарь Горсовета — коммунист Юлиус Шимилевич, высокий, тонкий, в своем рыжем демисезонном пальтеце и черной широкополой всесезонной шляпе, и рядовой член Горсовета, зато бундовский лидер, известный бундовец Вайнштейн, который выглядел значительно полнее Шимилевича, был крупнее его и одет куда теплей.
Шли и беседовали...
О чем они тогда, в такие важные в их жизни минуты,— для одного — последние, для другого... для другого, должно быть, поворотные,— о чем они могли тогда беседовать, разве угадаешь?
Шимилевич, наверное, шутил, подсмеивался над своим другом-товарищем Вайнштейном, убеждал его бросить контрреволюционный Бунд и перейти в компартию.
А Вайнштейн, возможно, тем же шутливо-веселым тоном, но, возможно, и другим, более характерным для него, отбивался от метких уколов и отвечал, должно быть, что еще «успеет с козами на торг...».
Так, за беседой, они и пришли в клуб.
Туркевичу в этот день было скучно сидеть дома одному. Как-никак — праздник, Новый год. Семья в деревне. Что ему киснуть в одиночестве?
Сходил на Воронью, пообедал. Придя домой, лег отдохнуть. Думал поспать, но сон не приходил: выспался — со вчерашнего вечера спал чуть ли не до обеда.
Поэтому, чтобы не сидеть в одиночестве целый вечер, он решил навестить своего приятеля, столяра Дручка, с которым давно не виделся. Пошел на Снипишки.
Приходит на Снипишки, а Дручок вешает замок на дверь. И беленький сверток в руках держит. Спешит, видите ли, в поликлинику литовскую, к жене. Отвел утром рожать, так, может быть, пока то да се, разрешилась.
До центра Туркевич пошел с ним. По пути разговорились... Дручок горестно считал на пальцах своих детей — мальчиков, девочек, умерших за годы немецкой оккупация от различных эпидемий. Сверток он держал в одной руке, а на другой, свободной, загибал палец за пальцем и вспоминал, отчего и как умерли дети... Трудно, говорил, растить их в такие времена, а жена опять вот не удержалась. И выбрала же время рожать: праздники, продукты вздорожали, «безвластие», неспокойно в городе.
Туркевич заметил ему: нельзя во всем винить только жену, половину вины Дручок должен взять на себя. Это во-первых. А во-вторых, пусть утешает себя тем, что если уж родится, то непременно большевик!
Дручок ответил: все это больше по женской линии — чтобы дети не рождались. Теперь эти фокусы не секрет, научились люди... В конце концов могла бы перенять от своих подружек. Не ему, мужчине, заниматься такими делами...
— Ну, а большевик пусть родится, ничегошеньки против этого не имею. Пусть приходит на свет здоровенький,— согласился Дручок и ускорил шаг.— Может, он там уже и пришел...
Распростились на углу Виленской и Юрьевского. Дручок зашагал дальше по Виленской, к клинике. Дядя Язэп остановился, сам не зная, куда бы податься. Вдруг вспомнил, что недалеко отсюда, на Юрьевском, есть кино, и не очень дорогое. Пришел — открыто. Взял билет и успел как раз к началу. В зале, несмотря на праздник, почти никого нет. И, хотя его место было в третьем ряду, сперва он сел во второй, потом перебрался в первый.
Это было тоже около семи часов вечера.
***
Лахинский и Плахинский пришли в столовку рано. Каша на ужин еще не сварилась — засыпали недавно, поэтому нужно было ждать. Сели играть в шашки.
Шимилевич с Вайнштейном пришли, когда в двадцатой комнате шло совещание. Шимилевич сразу же направился туда. А Вайнштейна позвали из читальни. Сперва послали за ним Раковского, сторожа клуба, потом, вдогонку, самого Тараса, клубного коменданта, подтвердить, чтобы Вайнштейн немедленно шел: совещание очень важное.
Собрались члены Виленского комитета компартии, члены президиума Горсовета, рядовые коммунисты, рабочие.
Были там — товарищ Ром, Вержбицкий, Кунигас-Левданский, Тарас, Шешкас, Раковский, позже подошел Шимилевич, позвали Вайнштейна, пригласили Арона, вообще позвали все своих, кто в это время был в клубе, всех товарищей.
Откликнулись два немца-спартаковца, один товарищ из Москвы, чернявый, в кожушке, красногвардейцы из отряда, стоявшего на Вороньей, большей частью бывшие военнопленные, которые шли из Германии домой, но задержались в Вильно, чтобы помочь Совету; были бундовцы.
Совещание было собрано экстренно. Вопрос один: что делать, если поляки сунутся «разгонять» Воронью силой оружия,— дать отпор или, до прихода Красной Армии, разойтись? Положение такое, что вопрос нужно решить сейчас же, безотлагательно, чтобы потом действовать в соответствии с принятым решением...
Коммунисты, спартаковцы, чернявый товарищ из Москвы, в кожушке, и все красногвардейцы стояли на том, чтобы дать отпор в любом случае! Как же так — взять и разойтись? Разбежаться? Нужно бороться, нужно проучить их! Поднимутся рабочие, многие выйдут с оружием в руках, забастует весь город! Красная Армия, понятно, поспешит на выручку... До ее прихода можно продержаться...
Все это мне рассказывал впоследствии Арон, слышавший выступления участников совещания. Но, рассказывал он, Вайнштейн и остальные бундовцы, выступавшие вслед за ним, предлагали сдаться, считая и утверждая, что так будет правильнее, чем лезть на рожон и рисковать жизнью без особой нужды. Силы неравные, оружия мало, и вообще — какой смысл горстке людей идти на гибель, когда через пару дней поляки сами разбегутся под натиском Красной Армии.
Из-за бундовцев, рассказывал Арон, сидели долго, часа два, если не больше, все спорили, хотя постановление вынесли известно какое: защищаться в любом случае!
Наконец стали расходиться...
Некоторые успели уйти. Шимилевич же и Вайнштейн задержались, и их уже не пропустили, велели идти назад. Не успели и Лахинский с Плахинским, занятые кашей...
***
Много дней спустя Туркевич мне рассказывал, что фильм показывали не очень интересный, что-то скучное из довоенной жизни русской интеллигенции. И все же он досидел до конца сеанса и, выйдя около половины девятого из кино, не спеша побрел на Воронью, ужинать.
Прошел всего лишь несколько шагов и удивился: какие-то странные патрули ходят по улице, с белыми повязками на рукаве. Но удивлялся недолго, потому что вдруг как крикнут по-польски:
— Стуй! Ренце до гуры!
Остановился. Поднял руки вверх. (Он мне не говорил, но я представляю себе, как его передернуло всего, как исчезла с лица всегда милая, добродушная улыбка.)
Подходят к нему:
— Сконд? Доконд?
Проверили документы (у него был при себе немецкий паспорт). Помялись, пропустили... Велели немедленно убираться домой и до утра не высовывать носа на улицу.
Прошел двадцать шагов — снова патруль, снова то же самое. Кое-как пробился ближе к Вороньей. А туда уже не пропускают: и тут не пройти и там не пройти. Окружена Воронья!