Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 40)
Его чуть было не арестовали. Насилу вывернулся. Побежал назад, к товарищу А., жившему где-то поблизости...
А тот сам, собственной персоной, мчит во весь опор на пролетке, разворачивается — и в переулок. И везет что-то тяжелое (оружие перевозил)... При въезде на Воронью ему было приказано поворачивать восвояси,— даже не посмотрели, что везет.
— Был на Вороньей? — спрашивает Туркевич.
Того всего трясет от нервного возбуждения.
— Был!.. Окружены со всех сторон! Клуб, столовка... Куда ни сунешься, везде гнезда...
IV
НАПАДЕНИЕ
Спал я почти до восьми часов вечера. Проснулся — думал, уже утро. Отца нет, дяди нет, Юзя дома одна, сидит читает книжку. Это мой отец принес «93-й год» в. Гюго. Сам читал и ей подсунул.
«Молодчина отец! — вздохнул я.— Находит время книжки читать, вот и Юзе подсунул. А я не только сам мало читаю, но даже не догадался, что и Юзю можно приучить к хорошей книжке». Стыдно мне стало.
На мой вопрос Юзя ответила, что мой отец пошел на свой меньшевистский митинг, а ее отец — в столовку на Воронью. Время, говорит, позднее, на башне пробило три четверти восьмого... Я быстро поднялся, чтоб идти.
— Чего же ты,— говорю,— не будила меня? Собирайся, пойдем на Воронью.— А сам думаю: «Как бы внушить тебе, милая моя, чтобы ты дома осталась? Ведь помешаешь говорить с Ароном!»
— Нет,— отвечает,— не пойду... И тебя сегодня не пущу... Книжка до чего интересная! Давай читать вместе.— И улыбается.— Лучше читать про других, как они головы сложили, чем подставлять свою...— Встала, обняла меня, целует.— Не ходи, Матей,— просит,— послушай меня, побудем дома одни...
— Ой, нет, Юзенька,— покачал я головой, а сам все еще не знаю, как ее обмануть. Арон ждет, а она привязалась со своими ласками.— Нет, нет, Юзенька! — сообразил вдруг.— Я же пану Болесю слово дал, должен сходить или нет?
— Обманываешь!
— Слово чести, не обманываю! — говорю ей с самым серьезным видом, а сам вру напропалую.
— Ну, хорошо, к нему иди,— поверила она. «Паном Болесем» умилилась.— Иди, но сейчас же,— говорит,— возвращайся. И смотри, на Воронью ни шагу. Поздно, темно на улице... Слышишь? Дай мне слово!
— Даю! Даю! — Что мне стоит дать ей слово, если это было нужно для дела.— Но ведь отец твой,— говорю,— пошел туда?
— Ну, отец... Отец — совсем другое дело. Кому какое дело до него? Съест свою кашу и вернется. А ты не ходи... Прошу тебя. Ты же слово дал...
— Ладно!
Вырвался все же из-под ее опеки. Бегу. И до Юрьевского даже не заметил, кто патрулирует на улицах — немецкие полицаи или уже поляки. Может быть, никого не было.
И на Юрьевском, до Виленской, тоже как будто не было никого. А на углу, против дома, в котором еще несколько дней назад заседала тариба, я увидел первый польский патруль. Дальше меня уже не пропустили. И я понял: на Вороньей что-то неладно...
Пошел кружить. Попытался проникнуть с Погулянки — патрули... Бросился назад, бежал-бежал,— слава богу, улизнул. Решил добираться со стороны Вилии, по Газовом переулку.. А там патруль на патруле. Вижу — залегла цепь познанцев в немецкой военной форме...
Бегал, наверное, не меньше часа, пока не удалось выйти со стороны Зверинца к Лукишской площади. И тут, совершенно неожиданно, наскочил на патруль, в котором оказались оба брата Пстрички. Хотя было темно, но они меня сразу узнали и очень обрадовались: как же, бывший «доректор»!
Я взволнованно объяснил им, что на Вороньей, в доме Антоновича, живет мой хороший приятель, в гости к жене которого пошла моя жена, вот я и бегу выручать ее, чтобы не заночевала, время тревожное...
Братья с жаром взялись мне помочь. Сперва, правда, успокаивали, что часа через два все будет кончено и можно будет спокойно пройти туда и обратно. Но, видя, что я не успокаиваюсь, они посоветовались между собой, поговорили с кем-то из начальства, и старший Пстричка пошел меня проводить. Довел аж до костела святого Якуба. А там опять цепь познанцев. Идти дальше старший Пстричка побоялся. Я его поблагодарил и помчался один. Только добежал до клуба, как сзади, со стороны поляков, началась стрельба...
Перед моим приходом, около девяти часов, как мне тут же сообщили, в клуб явился какой-то студент, часто бывавший здесь раньше как свой, с нацепленным на фуражку польским орлом и с белой повязкой на рукаве.
Пришел, спрашивает:
— Где комендант? — И увидел Тараса.— А, проше пана, пане комэнданте! Естэм парламэнтар! — И подает записку. Адресована она была просто: «В комнату № 20». От полковника Вейтко.
Во избежание напрасного кровопролития с той и другой стороны, предлагал полковник, Воронья должна к одиннадцати часам сдаться. На размышление два часа...
Ответа полковнику, вопреки всем правилам вежливости, не дали. А «парламентера», тоже вопреки всем ранее писанным законам, арестовали и даже нанесли оскорбление словом... Возмущенный Тарас назвал его «не парламентером, а сукиным сыном».
— Как же! — кричал на него Тарас.— Ты же считался большевиком, целыми днями отирался в нашей казарме, по десятке получал за каждый день, а теперь — на тебе, парламэнтар! Сукин ты сын, а не парламентер!
Очень может быть, что отлупил бы студента как следует, да времени уже не было возиться с ним. Приказал немедленно гасить огни, всем занять свои места, сидеть и ждать нападения!..
Сразу я было подумал, что это сердобольного пана Болеся с его длинным языком занес к нам ультиматум полковника. Но по описанию внешности выходило, что студент на него не похож. Когда же я услышал, что парламентер целыми днями отирался среди нас, все стало ясно: «пан Болесь» сидит теперь в своей теплой комнатке...
Первыми жертвами с нашей стороны были Лахинский и Плахинский...
Услышав сигнал тревоги, они бросились бежать из клуба, так и не доев каши. Но прорваться не смогли. Подались к Газовому переулку и уже полезли было на забор. В этот момент их и настигли безжалостные белые пули...
Лахинский так и повис на заборе. Он оставался висеть на нем всю ночь и весь следующий день, до самого вечера, перевесившись головой в Газовый переулок, а ногами во двор клуба. Дядя же, думаю, вряд ли даже успел подтянуться, да и не его были годы лазать по заборам,— прошили беднягу сквозь доски. А может, все-таки залез и шмякнулся уже трупом... Их заметили лишь утром, когда рассвело. Однако убрать трупы не было никакой возможности. Лахинского, кажется, узнали или по каким-то приметам догадались, что это он. А кто лежит под забором, понятия не имели. Я узнал о гибели дяди, только выйдя на волю.
О своих переживаниях тех дней я уже позабыл. Давно это было. Со временем острота восприятия притупляется. Мало-помалу все улетучивается из памяти... Но хорошо помню — обуяла меня радость, что вот, не думая, не гадая, попал и я, криворукий, на войну... И на какую! Тут и головы не жалко: раз надо — значит, надо!
А самое главное — если не жалеешь своей жизни для дела, то ничего не боишься. Тогда и сражаться легко, и даже идти на смерть — приятно!
Но скорей всего тогда у меня не было времени предаваться размышлениям, как сейчас... Надо было работать, и я старался изо всех сил, чтобы было хорошо. Правда, сперва вся наша «работа» была в том, что мы сидели наготове и ждали. Первыми открыли стрельбу они. Сначала из винтовок, а потом уже из пулеметов. Мы не отвечали, пока они не подползли ближе.
И все помню, ждали прибытия наших отрядов с Порубанка и Зверинца. А их — нет и нет...
Перед самым нападением поляков отряд на Порубанке был занят перевозкой оружия в клуб. Узнав, что Воронья окружена, они тут же выехали отбивать нас.
Порубанок расположен в южной части города, за вокзалом, довольно далеко от него. Сначала вокзал, потом Камины, Радунский тракт, потом Порубанок, аэродром.
Только они въехали в город, как на Шпалерной или на Радунской их обстреляли из засады немцы и поляки... Главное, что сразу же ранили шофера. Кажется, он потом умер от ран. Грузовик отобрали. Отряд разбежался...
А второй отряд, стоявший в Зверинце, даже собраться не успел...
Я был в заставе Кунигаса-Левданского, охранявшей дом Антоновича. Жильцов из квартир мы повыгнали и велели им идти прятаться в подвал.
V
ОБОРОНА
А вскоре поляки полезли на заставу. Мы дали залп и забросали их гранатами. Хорошо видеть их не видели, было темно, но зато слышали, как там заскулили: «Ясек! Стасек! Бо́ли! Ой, бо́ли! (больно, ой больно!) Значит, кого-то немного подранили...
О ранении на Вороньей пана Ромуся Робейко и двоих моих бывших «недорослей», братьев Пстричек, я узнал значительно позже, когда польские патриотические газеты зачислили их в «герои».
Может быть, как раз пуля из моего карабина попала в их тела. Мне нет никакой радости от этого предположения. И даже когда представляю, мне неприятно, потому что их тело мне всегда было неприятно.
Ведь я же человек значительно более культурный, чем эти князьки, которые из черепов своих врагов делали себе кубки пить вино на торжествах. Мне уже трудно понять, как их не воротило от этих кубков, хотя крыс, например, я заставил себя есть. Может, как раз из моего карабина пули угодил в их тела.
Нужно было стрелять, вот я и стрелял. И очень может быть, что мои пули никуда не попали, потому что стрелок из меня был неважный... Взведу курок, приготовлюсь» жду команды или ловлю ухом, что делают соседи... И вдруг машинально нажму на спуск — бах! Карабин мне в плечо ух! Хватаюсь за нижнюю челюсть, чтобы не ударило... А сам в страхе: ну вот, разрядился... что теперь? И поспешно берусь опять за дело.