18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Максим Горецкий – Виленские коммунары (страница 38)

18

В приказе объявлялось, что власть перешла к полякам и что все военнообязанные граждане должны явиться «на мобили­зации» для зачисления в польскую армию: «Нужно защи­щать отечество...» .

Прочитал я приказ и пошел своей дорогой. «Пишите, господа, что угодно,— подумал я,— фактически власть в руках Совета, а через несколько дней здесь будет и Крас­ная Армия...»

На Вороньей, в столовке, встретился с Туркевичем. Он только что вернулся из-под Гродно, где побывал в несколь­ких деревнях. Обедали за одним столиком; Туркевич был в хорошем расположении духа, рассказывал, что деревня настроена в нашу пользу, крестьяне симпатизируют боль­шевикам, ждут распоряжений.

Домой пошли вместе. По пути задержались перед польским приказом, налепленным на заборе. Прочитали его еще раз.

— Как думаешь, дядя Язэп,— спросил я,— рискнут они разогнать Воронью или нет?

— Черта с два,— ответил Туркевич.— Побоятся!

И мы расстались. Наступил вечер. Стемнело. Сыпал снежок. Завтра — Новый год, но оживления, обычного перед новогодними праздниками, не заметно. Словно все притаились в ожидании чего-то...

Прихожу домой.

Плахинского нет, пошел в костел богу молиться. Отец, приодетый, сидит у окна, читает свою меньшевистскую «Новую эру». Юзя лежит на кровати, и по глазам видно, что плакала. Чтобы она очень уж грустила, такое случалось с ней редко. После смерти Яни она немного успокоилась, иногда даже смеялась. Время, особенно для таких натур, прекрасное лекарство: все проходит, все забывается...

Подсел к ней, спрашиваю:

— Что с тобой? Нездоровится?

Не натворили ли мы по неосторожности какой беды? Удивляться нечему: живем в вечной суете, нет времени по­думать, сделать спокойно какое-нибудь дело... А тут еще Ромусь Робейко поддал жару...

А она рассказывает, что в самом деле встретилась с ним на улице и он угрожает ей и мне.

— Ах, скажите, пожалуйста, «он»! — говорю я, погла­живая ее по голове, а сам думаю: «Обманываешь, голубушка! Не такая ты, чтобы реветь из-за этого. Конечно же, пла­чешь, что дома холодно и нечем встречать Новый год... Буржуазка!»

Вдруг Юзя достает из-под подушки записку и говорит:

— Заходил Болесь Будзилович. Оставил тебе...

Записка коротенькая:

«Матей! Приходи сегодня ко мне, как только стемнеет, только без шума. Нужно поговорить об одном важном для тебя деле».

— Он сказал,— добавила Юзя,— чтобы эти несколько дней ты пробыл дома и вечерами не ходил на Воронью.-

Я со злостью изорвал записку, но потом все же решил пойти и узнать, что там у него за важное дело ко мне.

Оделся и вышел.

Дошел чуть ли не до Зеленого моста. Перейти мост — и я у них... Остановился, подумал, плюнул с досады и повер­нул назад.

«Ну его ко всем чертям с его важными делами! Не иначе, как хочет предупредить, что поляки собираются напасть на Воронью»,— убедил самого себя и повернул домой.

В колбасной купил полкило гороховой колбасы, в пекарне — килограмм довольно приличного хлеба, рассовал по карманам. Разоряться — так разоряться! Имеешь воз­можность поесть — ешь. Кто знает, когда и как удастся тебе еще раз лакомиться в жизни...

На Виленской свернул к воротам дома, в котором поме­щалась столовка отца. Она была уже на замке. Вокруг — ни души. Но калитка в воротах — на цепочке, пролезть можно. И дворника не видно,— наверное, тоже пошел в костел молиться.

В конце двора, где лежали в штабелях двухметровые поленья, я выбрал кругляш себе по силам, осторожно вышел на улицу и со спокойной совестью зашагал домой.

Кругляш мы с отцом тут же распилили и покололи. Отец все спрашивал, где это мне «посчастливилось».

— Признавайся,— говорит,— у буржуя какого-нибудь стянул? Ох, Матей, негоже большевику заниматься такими индивидуалистическими делами...

— Да вот,— говорю,— сам не знаю, как это случилось. Иду по улице, лежит без присмотра бревно, я и понес. Долж­но быть,— говорю,— наследство во мне такое, от буржуй­ских или отцовских пороков...

— Ну-ну-ну! — огрызается отец.— А может, это пере­житки твоего воспитания на Вороньей...

Плахинский (он уже вернулся из костела) и Юзя, как видно, ничего из нашего разговора не поняли и были до­вольны, что дома потеплело.

Юзя поджарила колбасу, съели мы ее с хлебом, запили чаем. Всем стало веселей. Плахинский, поглаживая буро­-седые усы, вежливо пожелал нам хорошо встретить и хо­рошо прожить новый год — «в счастье, в радости и до­статке» — и лег спать.

Когда мы стали укладываться, отец, который был в до­вольно благодушном настроении, сказал мне:

— Ты, Матейка, не больно лезь на рожон, когда поляки примутся разгонять вас... Все равно без толку.

Я фыркнул и накрылся одеялом. И тут же уснул.

***

На следующий день, 1 января 1919 года, я ходил с Юзей обедать на Воронью,— там жизнь шла своим че­редом.

Правда, раз уже начал «кутить», так начал... Чтобы уго­дить Юзе, решил не скупиться, взял обед чуть повкусней. И подкрепились что надо, основательно: съели по тарелке рассольника, взяли на двоих одну порцию гуляша из ко­нины, с поджаренной картошечкой, а сверх того — по тарелке перловой каши с молоком.

Я думал — достаточно! Даже заметил:

— Всю бы жизнь вот так каждому хорошему человеку,— и стал поглаживать живот.

А она:

— Возьмем еще по стакану чаю.

Дело было не в чае, а в том, что к чаю можно было купить по конфетке. Иду к буфету, а там ко мне тихонечко придвинулся один наш хорист, мордастый Подлевский.

— Дзень добры, товажиш Мышко! 3 новым рокем! — и передает, что на улице меня ждет Болесь Будзилович.

Подождет! Пьем чай, я не спешу, а Юзя прямо обжигается.

— Ну как так можно?.. Ведь пан Болесь ждет!

Когда мы вышли из клуба и свернули на Юрьевский проспект, откуда-то вынырнули, догнав нас, Болесь с Подлевским. Болесь поздоровался со мной, как всегда, подчерк­нуто радостно, будто я ему друг-товарищ. А перед Юзей смешался. Подлевский представил:

— Жена товажиша Мышки...

Я подумал: «Откуда он, сволочь, знает, кто она мне, жена или не жена?» А Болесь изогнулся, кавалер кавалером, взял Юзину ручку, как дорогую святыню, плавно описал головой полукруг и чмокнул с благоговением, будто ксендз икону.

Юзя ручку выставила и чуть не присела от счастья, по­краснела, разлилась маслом... Вслед за Болесем приложился к ручке и Подлевский. Обыкновенный электромонтер, а смотри ты, как лезет в интеллигентики.

Пошли вместе, заговорили о погоде. Потом, хотя Юзю больше тянуло к Болесю, с ней пошел Подлевский, а мною овладел Болесь. И сразу же завел свою болтовню...

Новый год он встречал дома, с мамой и своими, и никуда не ходил. Пили, ели, веселились. Адель так виртуозно игра­ла!.. Ее игра звучала для него как гимн наших дней. Вообще музыка всегда страшно возбуждает его. Хочется жить, пла­кать...

В том, что она играла, было много грустного, но и ре­шительного, прекрасного стремления к жизни, к борьбе. И ему захотелось вырваться, вырваться из этих будней на простор, в огромный неведомыймир... Адель играла и нежно смотрела на него...

А его мысли были далеко-далеко от нее... Он рисовал в своем воображении картину... Когда легионеры начнут разгонять Воронью, он будет там... Он будет защитником великой идеи, великого дела...

И когда он падет там жертвой, она, узнав о непоправи­мом, выйдет, безмолвная, из своей комнаты, трагически отбросит крышку рояля, сядет, маленькая, величествен­ная, за инструмент и будет играть торжественные гимны Бетховена...

В этом будет синтез жизни и смерти... Жаль лишь бед­ную маму. Жаль и Стасю...

— Да! Между прочим,— перебил он самого себя, вспо­мнив Стасю,— сестренка неравнодушна к тебе... Ведь это она надоумила меня, сам бы я, пожалуй, и не догадался... Ну, записку тебе написать,— пояснил он, заметив на моем лице недоумение,— чтобы ты не ходил эти дни на Воронью...

— В записке ничего этого нет. Мне Юзя на словах пе­редавала,— сухо ответил я.— Ну ладно, Болесь, какое у тебя важное дело, ради которого ты хотел меня видеть?

— Неужели ты не понял, Матей? Не прикидывайся... конечно, ничего я наверняка не знаю. Ведь это такая тайна! Но Адель рассказывала, что слышала от брата... или нет, скорее всего — от поручика Хвастуновского... И вообще все в городе только и говорят, что мы накануне чего-то...

— Ну и что?

— Мы ведь еще молоды, Матей... Когда я слушал вчера игру, мне так захотелось жить! Послушай, Матей, почему бы тебе как-нибудь не зайти к нам?

И снова понес и понес...

«Эге, да ты вовсе не такой простачок, каким представ­лялся мне раньше!» — подумал я тогда про Болеся.

И стало противно идти рядом с ним, слушать его. А к Подлевскому захотелось подойти сзади и двинуть кула­ком по загривку, чтобы отлетел на три шага.

Когда они наконец оставили нас с Юзей и мы подходили к дому, я не удержался и спросил, что ей говорил Под­левский.