Максим Далин – Берег Стикса (страница 35)
В этом месте Лариса была готова к чему угодно, но дама неожиданно повела себя так же, как охранник у входа. Она стушевалась, опустила глаза и сказала с подчёркнутой любезностью:
– Я провожу вас, если вам уже лучше…
Лариса усмехнулась.
– Идите вперёд, – бросила она приказным тоном.
Света смотрела на неё расширившимися глазами, но это было совершенно неважно. Лариса смахнула со лба выбившуюся прядь и направилась следом за удаляющейся монументальной фигурой. Дама даже не попыталась возразить – она просто повиновалась, как вышколенная горничная.
А вокруг было так холодно, что тело под накинутым халатом покрылось гусиной кожей. И душно, невзирая на холод.
Душ Лариса сделала не холодным, а горячим. Обжигающе-горячим. И ей потребовалось минуты четыре, чтобы хоть отчасти унять озноб. Даже горячая вода не согрела по-настоящему; единственное, в чём душ действительно помог, так это в том, что наконец улеглась тошнота.
– Голова кружится, кружится – и разваливается, – пробормотала Лариса, укутываясь в полотенце.
– Ты что – действительно того? – спросила Света с живым интересом.
– Нет, – сказала Лариса устало. – В таких случаях загорается яркая звезда, и три мудреца спускаются с холма. Если бы что-то было, это было бы уже очень заметно. Не сегодня-завтра рожать, ты понимаешь…
Света скорчила скептическую мину.
– Ах, ну да. Теперь тебе надо в монастырь уйти. Как это я забыла. А ты тут командуешь – шерсть летит клочьями. Никакого смирения.
Лариса натянула футболку, потом – джемпер, но всё равно было холодно. Застегнула джинсы.
– А ты не поняла?
– Да что?
– С ними можно разговаривать только так.
Света пожала плечами и покрутила пальцем у виска.
– Ну да, ну да. Вот выгонят тебя за хамство.
Лариса обернулась к ней от зеркала.
– Выгонят? Знаешь, слава богу, если выгонят.
Света снова пожала плечами и замолчала.
Антону почему-то казалось, что в комнате ужасно душно. Одеяло было тяжёлым, как мокрый мешок с песком, а подушку будто соломой набили. Обычно Антон засыпал сразу, как ложился, но сегодня…
Он даже встал и открыл форточку. Но в комнате стало холодно, и пришлось вставать, чтобы её снова закрыть. Голова тоже отяжелела, как пудовая гиря, вдобавок тошнило.
Ну уж нет, думал он в муторной душной дремоте. Пусть у меня сосут энергию, пусть хоть всю её высосут, но порчу я снимать не буду. Это я только поглядел, как это делается. А если бы поучаствовал?
Потом был клубящийся туман и падение куда-то вниз, в освещённое лампами дневного света серое помещение, где пахло, как в школьной библиотеке – старой бумагой и плесенью. И всё вокруг было заставлено рядами стеллажей с ящичками, вроде тех, в которых до изобретения компьютеров хранились архивы. И из-за стеллажа вышел Жорочка.
Антон посмотрел на него – и в липком ужасе видел, что лицо у Жорочки опухшее и синюшное, а вместо глаз гнилые дыры. Но этими дырами он смотрел очень цепко и пристально – и улыбался сизыми заплесневелыми губами.
– Антоша, ты чего такой мрачный? – сказал он и раздвинул губы ещё шире. Паучок выполз из угла рта и спустил шелковинку на воротник. – Ты что, думаешь, я умер? Что ты, мне мамочка не разрешает. Я буду долго-долго жить. Долго-долго. Потому что я правильно живу.
Антон попятился. Жорочка сделал к нему шаг.
– Антоша, ты не забыл, тебя мамочка просила зайти, – сказал он весело. – Мамочкин наставник так и сказал – пусть он ходит лучше к вам, чем к Ларисочке…
Антон развернулся и побежал. Он бежал, как часто бегают во сне – в вязком, тягучем, плотном воздухе, медленно-медленно, еле переставляя чугунные ноги, но Жорочка отстал. Вокруг были только ящички, ящички архива, а на каждом ящичке были написаны имя и две даты. Имя и две даты.
Как на могильной плите.
Антон, цепенея, взялся за круглую ручку одного ящичка и потянул на себя, понятия не имея, зачем он это делает. На ящичке было написано «Вьюркевич Сабина Геннадьевна, 1955–1998».
В ящичке лежала одна-единственная бумажка – кусок плотного белого ватмана. На нём пером, чёрной тушью было каллиграфически написано: «Серёженька, я тебя люблю, поцелуй от меня Надюшу. Спасибо за сирень».
Это что-то Антону напомнило и было по непонятной причине нестерпимо жутко. Но он выдвинул ещё один ящик, «Кондратьев Пётр Кириллович, 1985–2001». В нём обнаружился лист с корявой надписью той же тушью: «Мама, не реви, со мной всё по кайфу. Зато у меня теперь спина не болит, я даже в волейбол тут играл с пацанами».
Антон втолкнул ящик обратно – и тут его взгляд упал на надпись «Воронов Виктор Николаевич, 1980–2005(?)». Вопросительный знак? Умер в две тысячи пятом или?.. Антон открыл ящичек. В нём лежал листок с надписью тушью: «Лариса, я очень по тебе скучаю, прости меня и будь счастлива», жирно перечёркнутой красным маркером, и припиской красным, вкривь и вкось: «Не смей подписывать. Она дура. Я за тебя б…»
А за спиной вдруг раздались шаркающие шаги и голос:
– Антоша, мамочка свой архив даже мне смотреть не разрешает! Мамочкин наставник рассердится…
Антон резко обернулся. Жорочкин труп смотрел на него пустыми глазницами и улыбался…
Сидя в постели, Антон подумал, что наяву, наверное, не закричал. Мама с папой за стеной не проснулись. Было ещё совсем темно.
Потом он тщетно пытался вспомнить сон, чтобы попытаться его истолковать. Он даже сонник достал и включил свет, но сон развалился на части и исчез. В памяти Антона остался только затхлый библиотечный запах и кислый привкус собственного страха.
И он лёг досыпать без всяких дурных мыслей. Если сон имеет какое-то значение, гласила наука о толковании сновидений, то он запоминается ярко.
Без всяких усилий.
Ночь была мутна и тяжела не только для Антона.
Лариса тоже ложилась в постель с больной головой, смертельно усталая и какая-то разбитая, будто подцепила грипп или отравилась. Ей ужасно хотелось увидеть во сне Ворона, но Ворон не приснился. Всю ночь Ларису промучили дикие кошмары. В путаных снах она проваливалась в лабиринт тёмных коридоров с бесконечным рядом запертых дверей. Из него после долгих блужданий в темноте, по крошащимся под ногами бетонным лестницам, по коврам, на которых болотным мхом вырастала светящаяся плесень, она вдруг попадала в светлое помещение, то ли адскую кухню, то ли прозекторскую, где в эмалированных тазах лежали груды человеческих конечностей, как гипсовые слепки с красным срезом. И она ещё успевала увидеть несколько сердец, бьющихся на мраморной плите стола, размазывая кровь по желтовато-белой поверхности, и голову, мёртво закатившую глаза, на плоской фарфоровой тарелке – и выбегала назад, в темноту. И открывалась дверь в холодильник с выпотрошенными заиндевелыми трупами, откуда несло кровью и застоявшимся холодом, и в неожиданном окне вдруг открывалась широкая панорама ночного кладбища, где безмолвные огни медленно плыли над могилами. И Лариса кидалась в это окно, и стекло расплёскивалось, как грязная вода, и Лариса летела, сначала медленно, потом – всё быстрее и выше, над затаившимся городом в жёлтом дрожащем мареве электрических огней.
Полёт приносил минутное облегчение, но тяжёлый поток воздуха втягивал вытянувшееся в струнку Ларисино тело в широкую тёмную трубу, она летела в узком извилистом стальном пищеводе с ржавыми потёками – и вылетала в тоннель метро. Там, в пыльном грохочущем аду, она летела, гонимая пыльным ветром, над пустыми станциями, по бесконечным тоннелям, в которых жёлтыми светящимися червями ворочались составы. Это продолжалось невыносимо долго. В конце концов её, полубесплотную, пустую и высохшую, как осенний лист, вновь выносило всё туда же, в белый, ослепительный, кухонно-операционный кошмар, с дымящимися кишками на мраморе, с ведром тёмной горячей крови на белой пластиковой подставке…
Липкая паутина сна окончательно порвалась только под утро. Мутный, ещё вполне зимний рассвет, кислотно-розовый от холода еле брезжил за окном, когда Лариса села в постели, вцепившись в сбитое в клубок одеяло, на простынях, мокрых от пота, дрожа от озноба. Голова болела, тело ломило, хотелось спать, но было тошнотворно страшно заснуть снова. И пришлось встать, стащить влажную рубашку, добрести до ванной и залезть в душ.
Вода Ларису освежила и оживила. Запах апельсинов, мяты и морской соли показался острым, резким и необыкновенно приятным. Холодная квартира после душа показалась теплее. Лариса высушила волосы и заварила зелёного чаю. Поставила Воронов компакт «Владыка Тумана», одну из первых его композиций. Мрачная, нежная, прекрасная мелодия медленной волной поднялась до самой души, отмыла от страха, заполнила собой…
Когда в дверь позвонили, Лариса всё ещё блуждала в мерцающих сумеречных грёзах, в мягком покое. Звонок стряхнул чару. Утро уже превратилось в день. Сигарета давно дотлела до фильтра.
Зашла мама. Просто зашла мама.
Мама сразу заняла очень много места, расположилась по-хозяйски, заполнила собой крохотную кухню, так что Ларисе надо было боком проходить между столом и газовой плитой, чтобы поставить чайник на огонь. Лариса была настолько непохожа на маму внешне, что никто никогда не принимал их за мать с дочерью; это было бы удивительно, если бы не выцветшая фотография первого маминого мужа, худого, светловолосого, с беспомощной улыбкой, разбившегося на мотоцикле за месяц до Ларисиного рождения.