реклама
Бургер менюБургер меню

Максим Акимов – Женщины Гоголя и его искушения (страница 28)

18

Когда я увидел наконец во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это всё не то, не свою родину, но родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет. Опять то же небо, то всё серебряное, одетое в какое-то атласное сверкание, то синее, как любит оно показываться сквозь арки Колисея. Опять те же кипарисы – эти зеленые обелиски, верхушки куполовидных сосен, которые кажутся иногда плавающими в воздухе. Тот же чистый воздух, та же ясная даль. Тот же вечный купол, так величественно круглящийся в воздухе. Нужно вам знать, что я приехал совершенно один, что в Риме я не нашел никого из моих знакомых. Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства! стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру и ко всем другим, и мне казалось, они все сделались на этот раз гораздо более со мною разговорчивы.

Знаете, что я вам скажу теперь о римском народе? Я теперь занят желанием узнать его во глубине, весь его характер, слежу его во всем, читаю все народные произведения, где только он отразился, и скажу, что, может быть, это первый народ в мире, который одарен до такой степени эстетическим чувством, невольным чувством понимать то, что понимается только пылкою природою, на которую холодный, расчетливый, меркантильный европейский ум не набросил своей узды. Как показались мне гадки немцы после италианцев, немцы, со всею их мелкою честностью и эгоизмом! Но об этом я вам, кажется, уже писал. Я думаю, уже вы сами слышали очень многие черты остроумия римского народа, того остроумия, которым иногда славились древние римляне, а еще более – аттический вкус греков. Ни одного происшествия здесь не случится без того, чтоб не вышла какая-нибудь острота и эпиграмма в народе.

Нам известна только одна эпическая литература италианцев, т. е. литература умершего времени, литература XV, XVI веков. Но нужно знать, что в прошедшем XVIII и даже в конце семнадцат<ого> века у италианцев обнаружилась сильная наклонность к сатире, веселости. И если хотите изучить дух нынешних италианцев, то нужно их изучать в их поэмах герои-комических. Вообразите, что собрание Autori burleschi italiani состоит из 40 толстых томов. Во многих из них блещет такой юмор, такой оригинальный юмор, что дивишься, почему никто не говорит о них. Впрочем, нужно сказать и то, что одни италианские типографии могут печатать их. Во многих из них есть несколько нескромных выражений, которые не всякому можно позволить читать. Я вам расскажу теперь об этом празднике, который не знаю, знаете ли вы или нет. Это – торжество по случаю построения Рима, юбилей рождения или именины этого чудного старца, видевшего в стенах своих Ромула. Этот праздник, или, лучше сказать, собрание академическое было очень просто, в нем не было ничего особенного; но самый предмет был так велик и душа так была настроена к могучим впечатлениям, что всё казалось в нем священным, и стихи, которые читались на нем небольшим числом римских писателей, больше вашими друзьями аббатами, все без изъятия казались прекрасными и величественными и, как будто по звуку трубы, воздвигали в памяти моей древние стены, храмы, колонны и возносили всё это под самую вершину небес. Прекрасно, прекрасно всё это было, но так ли оно прекрасно, как теперь? Мне кажется, теперь… по крайней мере, если бы мне предложили – натурально не какой-нибудь государь-император или король, а кто-нибудь посильнее их – что бы я предпочел видеть перед собою – древний Рим в грозном и блестящем величии или Рим нынешний в его теперешних развалинах, я бы предпочел Рим нынешний. Нет, он никогда не был так прекрасен. Он прекрасен уже тем, что ему 2588-й год, что на одной половине его дышит век языческий, на другой христианский, и тот и другой – огромнейшие две мысли в мире. Но вы знаете, почему он прекрасен. Где вы встретите эту божественную, эту райскую пустыню посреди города? Какая весна! Боже, какая весна! Но вы знаете, что такое молодая, свежая весна среди дряхлых развалин, зацветших плющом и дикими цветами. Как хороши теперь синие клочки неба промеж дерев, едва покрывшихся свежей, почти желтой зеленью, и даже темные, как воронье крыло, кипарисы, а еще далее – голубые, матовые, как бирюза, горы Фраскати и Албанские, и Тиволи. Что за воздух! Удивительная весна! Гляжу, не нагляжусь. Розы усыпали теперь весь Рим…

Но я чуть было не позабыл, что пора уже мне отвечать на сделанные вами вопросы и поручения. Первый – поклониться первому аббату, которого я встречу на улице, – я исполнил, и вообразите, какая история! Но вам нужно ее рассказать. Выхожу я из дому (Strada Felice, № 126); иду я дорогою к Monte Pincio и у церкви Trinità готов спуститься лестницею вниз – вижу, поднимается на лестницу аббат. Я, припомнивши ваше поручение, снял шляпу и сделал ему очень вежливый поклон. Аббат, как казалось, был тронут моею вежливостью и поклонился еще вежливее. Его черты мне показались приятными и исполненны<ми> чего-то благородного, так что я невольно остановился и посмотрел на него. Смотрю – аббат подходит ко мне и спрашивает меня очень учтиво, не имеет ли он меня чести знать и что он имеет несчастную память позабывать. Тут я не утерпел, чтоб не засмеяться, и рассказал ему, что одна особа, проведшая лучшие дни своей жизни в Риме, так привержена к нему в мыслях, что просила меня поклониться всему тому, что более всего говорит о Риме, и, между прочим, первому аббату, который мне попадется, не разбирая, каков бы он ни был, лишь бы только в чулочках, очень хорошо натянутых на ноги, и что я рад, что этот поклон достался ему. Мы оба посмеялись и сказали в одно время, что наше знакомство началось так странно, что стоит его продолжать. Я спросил его имя, и – вообразите – он поэт, пишет очень недурные стихи, очень умен, и мы с ним теперь подружили. Итак, позвольте мне поблагодарить вас за это приятное знакомство.

Вот вам и всё. Кажется, ничего не пропустил. Жаль мне, и я зол до нельзя на головную боль, которая продолжает вас мучить. Нет, вам нужно подальше из Петербурга. Этот климат живет заодно с этой болезнию; оба они мошенничают вместе. Пишите ко мне обо всем, что у вас ни есть на душе и на мыслях. Помните, что я ваш старый друг и что я молюсь за вас здесь, где молитва на своем месте, то есть в храме. Молитва же в Париже, Лондоне и Петербурге всё равно что молитва на рынке. Будьте здоровы. О здоровье только вашем молюсь я. Что же до души вашей и сердца, я не молюсь о них – я знаю, что они не переменятся и останутся вечно такими же прекрасными» [185].

Письмо было датировано Гоголем так: «Апрель, год 2588-й от основания города».

Найдя пристанище в доме на «Счастливой дороге», Гоголь, мало-помалу обрастает новыми знакомыми, теперь уже и среди итальянцев, поскольку живёт в Риме, как в родной среде. Но Гоголь не был бы самим собой, коль не продолжал бы путешествия. В первую очередь, конечно, по Италии.

Перезимовав в Вечном городе, Николай Васильевич решает направиться в Неаполь, посещение которого давно для себя наметил. Попав к подножию легендарного Везувия, Гоголь колесит по окрестностям, найдя в одном из предместий Неаполя семейство Репниных, расположившееся на двух дачах.

Задержавшись на время у них в гостях, Гоголь узнаёт о том, что Данилевский в Париже стал жертвой мошенников и остался без средств, не имея теперь возможности попросить денег у матери. И Гоголь, тот Гоголь, который сам находился в весьма стеснённых финансовых обстоятельствах, спешит на помощь другу, начиная писать письма, хлопотать через посредство Погодина о векселе на две тысячи рублей. Гоголь договаривается о переводе через банкира Валентини большей части этой суммы в Париж, для чего выспрашивает у Варвары Николаевны Репниной поручительство её влиятельного родственника Кривцова.

Этот факт нередко поминают биографы (с неизменным восхищением, разумеется), ведь хлопоча о помощи для своего потерявшего голову товарища, Гоголь тогда ни полсловом никому не обмолвился, что ищет денег не для себя, а для друга. Впрочем, Саша Данилевский, если уж не отступать от того тона откровенности, в котором должна быть выдержана наша книга, являлся в период своих европейских странствий всего лишь богатым, избалованным бездельником, Гоголь же не в первый и не в последний раз спешил на помощь тому, кто просит о ней или нуждается в ней, даже коль просящий был виноват и наделал ошибок. Поистине же благородными будут являться примеры помощи Гоголя русским художникам, оказавшимся в Италии, и малоимущим студентам, жившим в России, которые, в отличие от Данилевского, не пускались в сомнительные предприятия, а искали средств для выживания. Об этом у нас ещё пойдёт речь, и не единожды.

Ну а летом 1838 г., Гоголь провёл в Неаполе несколько недель, затем отправился в Париж, поддержать друга. По пути во Францию, снова колеся по итальянским дорогам, Гоголь попадает в Ливорно (примерно 28 августа), а оттуда морским путем добирается до Марселя. В сентябре – Гоголь в Париже, с Данилевским, где нашлись и другие русские, с которыми общался Гоголь. Но к началу ноября Николай Васильевич опять спешит в Рим, чтобы надолго обосноваться здесь. Гоголь пробудет здесь всю зиму и весну – до июня следующего года. Наш русский итальянец снова «у себя дома».