Макс Зорин – Нотный стан тишины (страница 2)
— Вы странно работаете, — заметила Анна Павловна, не меняя позы. — Без обуви. Зачем?
— Чтобы чувствовать, — отозвался Кирилл, глядя на её лицо. — Вибрация идёт через пол, через воздух. Обувь гасит волны. Вы ведь тоже чувствуете музыку кожей, когда стоите рядом с оркестром. У вас же есть опыт.
Она усмехнулась одними уголками губ.
— Откуда вы знаете про мой опыт?
— Квартира Левашова. Рояль «Беккер». Ноты на пюпитре — «Лебединое» с пометками. Вы танцевали. Это очевидно.
Он намеренно назвал только фамилию мужа, чтобы посмотреть на реакцию. Она не вздрогнула, но жемчуг на её шее качнулся — значит, дыхание изменило ритм.
— Танцевала, — повторила она глухо. — Давно. В Мариинском. Теперь вот… сижу. Вы, я вижу, человек догадливый, Кирилл. Жаль, что я вас не вижу. Нет, не в том смысле, — она горько усмехнулась своему невольному каламбуру. — Слепота моя дырявая: я вижу свет, иногда очертания крупных предметов. Но лица — нет. Лица сливаются. Расскажите, как вы выглядите.
Он повернулся на табурете. Вопрос застал его врасплох. Как он выглядит? Глухие редко смотрятся в зеркала — им ни к чему следить за интонацией, прикусом, выражением. Он знал, что у него тёмные, почти чёрные волосы, которые он стриг сам и неровно, отчего пряди падали на лоб. Знал, что глаза у него серые, глубоко посаженные, а под ними лежат синие тени, как у человека с больной печенью или нечистой совестью. Знал, что кости лица широкие, скулы грубые, а губы тонкие — рот, привыкший молчать.
— Я похож на человека, который долгое время провёл под дождём и забыл, как выглядит солнце, — проговорил он. — И ещё у меня руки в канифоли, и нос с горбинкой.
— Портрет эпохи, — кивнула она, и в её голосе прорезалось что-то похожее на кокетство. — Романтик с гаечным ключом. Вы женаты?
— Нет.
— Почему?
— Потому что женщины любят ушами. А я — глухой.
Он сказал это резко, может быть, грубее, чем следовало, и тут же пожалел. В гостиной повисла тишина — для Анны Павловны она была звенящей, как морозный воздух, для Кирилла — лишь отсутствием колебаний в деке. Анна Павловна поднялась с кресла, вновь касаясь стены, и сделала несколько шагов к роялю. Она шла так уверенно, будто передвигалась по натянутому канату, — невесомо, но с точным знанием пространства. Остановилась у изгиба рояля, положила ладонь на дерево рядом с его пальцами, почти касаясь их, но не дотрагиваясь.
— Вы слышите меня сейчас? — спросила она, понизив голос.
— Я никогда никого не слышу. Но я знаю, что вы говорите. Я читаю по губам. И по вибрациям. Сейчас вы положили руку на рояль — я почувствовал давление воздуха. И ваши духи. Они тоже колеблются.
— Настройщик с душой парфюмера, — пробормотала она. — Я хочу попросить вас об одной вещи, Кирилл. Это может показаться странным.
— Говорите.
— Когда закончите настраивать — сыграйте что-нибудь. Я знаю, вы не музыкант. Но я хочу почувствовать, как оживёт этот чёрный гроб. Я сяду рядом, положу руку на деку, закрою глаза и представлю, что играет Олег. Вы не представляете, какая это пытка — сидеть в квартире, полной музыки, и слушать только тишину.
Кирилл смотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Сейчас её просьба не вязалась с его планом, но была выгодна. Он пришёл в этот дом не для того, чтобы отомстить. Месть — это слишком грубо, вульгарно, как топор вместо скальпеля. Он пришёл, чтобы совершить невозможное: влюбить в себя жену врага. Сделать так, чтобы эта гордая, полуослепшая, пахнущая дорогими духами женщина не могла дышать без его присутствия, чтобы каждую ночь её сухие пальцы искали в темноте его запястье. А потом — исчезнуть. Оставить её с осознанием того, что последняя любовь в её жизни была иллюзией, построенной глухим калекой из мести за порушенную жизнь. Но сейчас, когда он смотрел на её беспомощные, всё ещё красивые руки, на нитку живого жемчуга, на беззащитную шею, что-то в нём дрогнуло. Не совесть — глухие к совести глухи. Скорее, эстетическое беспокойство. Бабочка была слишком хороша, чтобы насаживать её на булавку сразу.
— Я сыграю, — пообещал он. — Только дайте мне закончить настройку. Инструмент болен. Сперва его нужно вылечить.
Она убрала руку с рояля и улыбнулась — той самой улыбкой, какой улыбаются на старых дагерротипах: загадочной, чуть кривоватой, обещающей больше, чем можно высказать вслух.
— Олег говорил, что инструмент — это женщина. С ним нужно быть нежным, но настойчивым. Я думаю, вы справитесь.
И она вышла из гостиной, оставив после себя лишь тающий шлейф «Mitsouko» и ощущение невесомого прикосновения к деке. Кирилл остался один. Он замер, прислушиваясь к тому, как гулко, с перебоями, бьётся его сердце — не в ушах, а где-то в животе, в кончиках пальцев. Всё шло по плану. Слишком хорошо шло.
Он вновь взялся за настройку. Руки двигались механически, а мысли текли в прошлое. Девяностый год, репетиция в БКЗ «Октябрьский», фейерверк, неисправная пиротехника, взрыв, отбросивший его, молодого талантливого скрипача, в оркестровую яму. И лицо Левашова, глядящего с дирижёрского пульта — не испуганное, нет, скорее досадливое: «Уберите это тело, продолжаем с тридцать седьмого такта». В том взрыве Кирилл не погиб, но мир умолк для него навсегда. А Левашов продолжил дирижировать, даже не навестив в больнице.
Кирилл до хруста сжал настроечный ключ. В деке что-то глухо отозвалось, как стон. «Ничего, Олег Германович, — подумал он, глядя на портрет в тяжёлой золочёной раме, висящий над роялем. — Ты любил играть на человеческих судьбах, как на скрипке. Теперь я поиграю на твоей жене. Посмотрим, чья партитура красивее».
Он выдохнул. Медленно разжал пальцы. Продолжил настройку. В окна бил дождь. Где-то далеко, на Фонтанке, гудели баржи. В коммуналке сверху кто-то включил телевизор, и вибрация, пройдя сквозь перекрытия, коснулась подошв Кирилла — невнятный, тарахтящий ритм чужой жизни. Он не обращал внимания. Он настраивал рояль так, как не настраивал никогда в жизни — с безупречной, холодной, мстительной любовью.
Глава 3
На следующий день, когда Кирилл пришёл снова, дверь уже была приотворена. Та самая бумажка с надписью «Стучите громко» исчезла. Вместо неё на косяке висел кусочек картона, на котором крупными печатными буквами, с характерным уклоном влево, было выведено: «ВХОДИТЕ БЕЗ СТУКА».
Он усмехнулся: «Вот так. Уже адаптируется под меня».
В прихожей пахло не только духами — пахло свежесваренным кофе. Настоящим, зерновым, молотым, видимо, в ручной медной мельнице. Запах был густой, горьковато-маслянистый, он смешивался с сыростью, проникающей из оконных щелей, и образовывал неожиданно уютный, почти венский аккорд. Анна Павловна стояла у серванта — того самого, из красного дерева, с инкрустированными медными вставками, — и на ощупь расставляла чашки. Две чашки. Она была в длинном, до пят, шерстяном платье цвета тёмного изумруда, с глухим воротником под горло и рукавами, чуть расширяющимися книзу, — платье ушедшей эпохи, купленное, вероятно, ещё в ГУМе в середине семидесятых. Жемчуг на месте. Пальцы, скользящие по кромке фарфора, — чуткие, как у улитки рожки.
— Я услышала, как вы поднимаетесь, — произнесла она, не оборачиваясь. — Не шаги, нет. Вы ступаете почти бесшумно. Но с вами всегда приходит сквозняк. И этот запах — канифоль, дерево, металл. Это ваш запах, Кирилл. Вы заметили? У каждого человека есть свой запах. У Олега был запах табака и одеколона «Шипр». От него всегда пахло триумфом. От вас пахнет работой. Мне это нравится. Садитесь.
Он сел за круглый стол, покрытый камчатной скатертью с затёртыми пятнами от вина и варенья, и молча смотрел, как она, почти не расплёскивая, наливает кофе в чашки — сперва ему, потом себе. Её движения были точны, как у пианиста на ощупь берущего аккорд в полной темноте. Видимо, слепота прогрессировала не первый месяц, и тело уже успело выучить топографию собственного жилья.
— Я думал, вы не ждали меня сегодня, — сказал Кирилл, принимая чашку. Фарфор был тонкий, кузнецовский, с кобальтовой сеткой — «тот самый», из сервантов советской интеллигенции.
— Я всегда кого-то жду. Всегда. Это профессиональная привычка. Балерина всю жизнь ждёт: выхода на сцену, цветов, записок в гримёрке, звонка. Сперва ждёшь ангажемента, потом ждёшь любви, потом ждёшь, когда любовь кончится, — она говорила без надрыва, констатируя, как констатируют прогноз погоды. — Теперь я слепну. И ждать, в сущности, некого. Олег не вернётся. Детей у нас нет. Подруг — тем более. Остаётесь вы. Вы — мой последний сезон. Так что я жду вас.
Она улыбнулась и подула на кофе, хотя кофе был не горячий. Губы у неё были бледно-розовые, почти телесного цвета, без помады, но тронутые какой-то старой, выцветшей красотой, как лепестки гербария.
— Расскажите о себе, — попросила она, и это не было светской любезностью, скорее приказом. — Я о вас ничего не знаю. Только руки, запах и манеру говорить так, будто каждое слово стоит денег.
Кирилл отхлебнул глоток. Кофе был горьким, как хина. Он поставил чашку на стол, и фарфор звякнул о столешницу — он, конечно, не слышал звона, но ладонью почувствовал отдачу.
— Нечего рассказывать. Живу один. Работаю. Раньше играл на скрипке.
— Почему «раньше»? — она чуть наклонила голову, как птица, услышавшая шорох в траве. — Вы бросили музыку?