Макс Акиньшин – Скучный декабрь (страница 50)
— Бойцов дам ему… Из сознательных самых, а то еще разнесут, что осталось, — Зиновий Семенович ущипнул себя за ткань рубашки и поднес к носу. Дальновидный котик безучастно умывался вне пределов его досягаемости. — Вот только экспонатов не дам. Нету, товарищ Федя. Все что есть, еще понадобится для беспощадной классовой борьбы!
Тарханов подпер рукой подбородок и пристально посмотрел на комиссара. Тот, смутившись от такого внимания, выпил стакан. Маленький участник грозного дуэта проклинал себя за глупость. Какой к черту музей? Стоило держать язык за зубами на митинге. Теперь Тарханов вытянет из него накопленное, это уже как пить дать. Вздыхающий пан Шмуля пошел за второй бутылкой. Зайдя в кухню, он немного размыслил и взял из плетеной корзины набитой соломой сразу три, обхватив их руками и прижав к груди. Выходя, он бросил взгляд в угол, где своей очереди дожидалась пузатая четверть сливовицы.
— Дай, Зиновий.
— Мучаешь ты меня, Федор. — обеспокоенный поворотом дела собеседник выпил, показав пальцами, как именно командир его мучает. Выходило, что тот был вроде как одной сплошной головной болью маленького комиссара.
— Так твоя же мысль, товарищ комиссар, я поддержал. Правильно же?
— Правильно, только нету ничего.
Котик закончил умываться и играл с солнечными зайчиками, умиравшими на столе.
— Так может, хоть что дадите, а, пан товарищ? Знамя, какое? А то получается, нечего народу показать будет, кроме себя самого, — сказал Леонард и посмотрел на Зиновия Семеновича ясными глазами. Ром, принятый на пустой желудок, мягко пьянил. Комиссар махнул рукой.
— Вот кинешься когда, Федя, так и не будет полезных вещей, — в мыслях он крутил вариант, по которому полезных вещей его командиру не хватит в самый ответственный момент: при праздновании победы мировой революции.
Ему представился товарищ Тарханов, вокруг которого бушевал праздник. Тот растерянно оглядывался в поиске чего-нибудь ценного: отличной офицерской шинели, серебряного портсигара, папахи, купеческого малоношеного исподнего, трубки с инкрустацией или дюжины шелковых чулок. Про десяток колец с камушками, шесть брошей, одна из которых была бриллиантовой и золотой почетный знак сумского полицмейстера «За безупречную службу» Зиновий Семенович думать стеснялся. Про эти вещи никто не знал, да и спрятаны они были надежно.
Еще он представил товарища Троцкого, стоявшего по правую руку от Владимира Ильича. Лев Давидович неодобрительно посматривал на смущенного Федора Ивановича. Дурак человек, говорили глаза командующего, никакого от тебя толку. Тарханова толкали празднующие, хлопали его по худым плечам, что, товарищ Федор, сел ты в лужу да голым задом? Ни человеческого исподнего у тебя, ни шелковых чулок. А трубки с инкрустацией, той и подавно не имеется.
Владимир Ильич приветственно махал кепкой и называл Зиновия Семеновича батюшкой и голубчиком, а позади, стройными рядами шли освобожденные и национализированные женщины. Среди них порхала Изабелла Погосян, первая красавица Волчанского уезда.
— Зиновий! — сказала она басом. И товарищ Певзнер понял, что он сильно пьян, и все это не по-настоящему.
— Зиновий! — повторил предмет давней страсти ученика салтовского портного молодого Зины Певзнера. И вся эта замечательная, благостная картина завибрировала, быстро распадаясь. Растаяло все: влажные антилопьи глаза харьковской красотки, и транспаранты, и товарищ Троцкий, и кепка Владимира Ильича. Даже сама мировая революция, и та растаяла без остатка. Удрученный финалом фантазий комиссар загрустил.
— Ты мне тут спектакли не устраивай, Зиновий! — веско произнес товарищ Тарханов и потряс безвольного подельника. Заходившее солнце освещало правую половину лица товарища Певзнера, бесстыдно являя давно немытое ухо. В голове у малорослого комиссара плавала неопределенная мерзкая каша.
«Все отдам, черт уже с ним», — подумал он, с тоской вспоминая, что блистательная Изабелла умерла от холеры летом восемнадцатого. А дом купца Погосяна, тот дом, под синими ставнями которого он крутился в слабой надежде ее увидеть, был разграблен. Стекла, светившиеся раньше теплым желтоватым светом разбиты, а обитатели исчезли, растворившись в затопившем страну помешательстве. Время пролетало мимо него и это время давно обрыдло товарищу Певзнеру. Но что он хотел, он не знал. И плыл по течению, плыл себе… Мимо разбитых окон волчанского дома семьи Погосян, мимо себя самого.
— Встань, Зиновий! — произнес командир тем голосом, которым на востоке погонщики поднимают ленивых ишаков. — Я тебе как сознательный большевик сознательному большевику говорю. Дай товарищу Штычке для музея что-нибудь.
— Дам, дам, товарищ Федя, — слабым голосом произнес тот, решив выдать малозначимый предмет. Солдатский ботинок, стрелянную гильзу — еще какое-нибудь барахло.
«Белла, милая Белла. Ну, почему я тогда не пришел к тебе? Сейчас бы были в Константинополе. Легко можно было устроить. Три — четыре золотые десятки и нас бы отвезли туда. Отвезли, понимаешь, Белла? А там, маленький домик, тепло. Торговля. Детишки». - тосковал он, рассматривая узкое лицо товарища Тарханова. Революция Зиновию Семеновичу перестала нравится совсем. — «Белла?»
Мадемуазель Погосян, на мгновение, вынырнув из небытия, показала ему розовый колбасный язык и, мелко хихикнув, исчезла в бороде пана Шмули, с участием поглядывающего на товарища комиссара.
Глава 28. Изыди, семя Диавола!
В довершение всего этого незадавшегося дня у закусывающего очередную порцию вареной картошкой Зиновия Семеновича разболелся зуб. Боль низкая и тугая поначалу неожиданно взвилась бешеным испепеляющим пламенем и, пройдясь во рту комиссара, заколола его раскаленными иглами. Двигая их временами, выбирая место, куда можно направить удар. Баюкая щеку рукой, товарищ Зиновий страдальчески скривился и застонал.
— Зуб! Зуб, товарищ Федя! — сообщил он.
— Может, котика погладишь? — невинно предложила длинная половина Полутора большевиков.
— Иди ты, товарищ Федя, со своими шутками. Погибну сейчас, говорю тебе! Зуб у меня, — бросив взгляд на лечебное животное, простонал больной. Колотье раскаленными иглами прекратилось, взамен невидимый палач принялся за щипцы. Язык Зиновия Семеновича распух и с трудом умещался во рту. Полоскание ромом ситуацию никак не улучшило.
Товарищ Певзнер поднялся с лавки и забегал по опилкам, устилавшим пол в чайной. Боль успевала за ним повсюду. Подстерегала в темном паучьем углу, где лежал покрытый пылью цилиндр философа Кропотни, за стойкой, где был свален полезный мусор хозяина чайной, и добралась бы до него даже на низком потолке, несущем отметины револьверных и ружейных пуль, если бы была такая возможность.
Присутствующие наперебой сочувствовали бедному комиссару. Сострадательный пан Шмуля, метнувшийся на жилую половину заведения, вынес ему пузырек с темной жидкостью, на поверку оказавшейся йодом. Штычка посоветовал приложить подорожник или прополоскать рот святой водой. Ни того, ни другого поблизости не оказалось и на этом все насущные методы борьбы с зубом были исчерпаны.
— Помру сейчас, товарищи. — обреченно объявил Зиновий Семенович. — Совсем помру, только вы меня и видели.
— Надо Смелу звать, — подал голос городской голова, который с тоской глядел в мутное, сумеречное окно.
— Что за Смела? — спросил длинный красный командир.
— Доктор наш, хороший доктор, только не в себе слегка, — объяснил собеседник, перекрывая стоны больного. Глаза товарища Зиновия потихоньку вылезали из орбит.
За живительным Смелой отправили Леонарда и длинноногого порученца. Докторский дом, находившийся наискосок от площади, встретил посланцев глухими окнами, за которыми плескалась чернильная темнота. Всю дорогу пан Штычка спорил с бывшим матросом первой статьи Семеном Ковалем о том, где лучше пользуют зубы. Отставной флейтист, размахивая веником, доказывал — что в пехоте, приводя в пример ветеринара Борисова, удивительно дергающего зубы.
— Вот так вот рукой возьмется тебе. Так вот надавит, а потом хрусть тебе — и все!
— Хрусть, ага, — издевался собеседник, сплевывая через отсутствующий резец, — ты, братец, с боцманматом нашим не знаком. С «Самсона». Идейный, между прочим, человек был. Ялик в одни руки майнал. Куда там лебедка! Бывало, палец — вот так на голову положит тебе, в глаза глянет, а в штанах уже тепло становится. Такой человек был! Линьком то не-е… Линьком никогда не охаживал. Чуть что, по морде сунет. И говорит ласково эдак — чухонь ты деревенская. В один момент во всем разбирались. По марсу от него лётали, как чайки. Страшной убедительности был человек. Еле избавились, четыре раза стреляли. Как поднимать его, за борт бросать, так шесть человек сдвинуть не могли.
Рассказывал он об этом без затей, а лицо его, простое и веснушчатое, было радостно. Весело было на кораблях балтийского флота, ничего не скажешь: летели за борт флотские тусклым золотом погон. Щеголяли с красными бантами. И боялись друг друга, боялись до слабости в коленях. Непонятно все было и путано. Кому служить? Кого защищать? С кем биться? Темнели на горизонте утюги немецкого флота и бежали, бежали с кораблей. Из положенного по штату — чуть больше половины состава: скрылся командир «Самсона» Иванов, с «Азарда», прихватив казенные деньги, мичман Державин. А были они лишь каплями в том море, слепом, как к судьбам, так и к боли человеческой.