Макс Акиньшин – Скучный декабрь (страница 52)
— Вот какой у нас доктор! — гордо заявил пан Штычка, на что Зиновий Семенович, крививший лицо в исследованиях образовавшейся во рту дыры, кивнул: вижу, вижу.
— Вы теперь, пан комиссар, зубчик-то свой храните, — посоветовал добрый флейтист, — бог даст, может еще все повыпадают, так вы их потом продадите. Или какое украшение сделаете. Вот дикари в Индии с них ожерелья делают. Так те ожерелья в такой цене там! За одно его можно слона купить, лопни мой глаз.
Потенциальный слоновладелец в очередной раз пожалел о своей недальновидности. Зачем он ткнул пальцем именно в этого пустоголового солдата? Почему не в его соседа, рябого крестьянина? Звезды высокомерно молчали, а комиссар музея мирового империализма товарищ Леонард прозрачно смотрел на него.
«Чтобы ты провалился», — вяло подумал Зиновий Семенович. Ему представился большой серый слон, на котором восседала мадемуазель Погосян. Животное приветственно взмахивало хоботом и смешно трясло маленьким хвостиком. От этой картины он загрустил еще больше.
Все ценные сведения о слонах и ожерельях пан Штычка почерпнул из глупой газетки «Публичны пшеглонд», печатавшей кроме разной чуши, еще и брачные объявления с официальными указами. Статья озаглавленная «Прием магараджей офицеров русского корпуса» была сочинена одним из тех толстощеких ослов, насиживающих зады в государственных учреждениях. Все они, как один, болели неизлечимой формой патриотизма.
Тот слабоумный, скрывавшийся под псевдонимом пан Завартошч, на фронт не попал по причине плоскостопия. Об Индии же он имел смутные представления, что не помешало ему нагородить гору невозможной чепухи.
Из статьи, которую отставной флейтист прочитал в отхожем месте под Сандомиром, выходило, что уже к зиме шестнадцатого на помощь доблестным русским войскам прибудут отличные, вооруженные пулеметами слоны индийского магараджи. О чем, якобы, была достигнута договоренность на приеме. И это чудо-оружие за пару месяцев сокрушит силы кайзера к вящему удовольствию верующих. «Пулеметный слон непривычен для немецких солдат», — говорилось в статье, — «от одного его вида они придут в ужас и побегут».
Далее высокопоставленный дурак рассуждал на военные темы: о необходимости атак и прорывов, пленения как можно большего количества командования противника, о том, что дела налаживаются и уже к семнадцатому году грядет полное перевооружение армии. Не знавшие о своей печальной участи немецкие солдаты поливали позиции седьмого пехотного из всех калибров. Земля вставала султанами, визжало железо, и дроги везли корчившихся обожженных огнем людей в тыл. Верноподданный государственный осел получал очередной орден «За заслуги» из рук такого же осла. Все было так же, как и в начале времен: глупость покрывалась наградами, а с грязных шинелей рядовых летели кровавые клочья. Завершалась статья проклятиями в адрес противника и лицемерными сожалениями, что «именно в этот момент высочайших устремлений и патриотического рвения» автор не может лично принять участие в боевых действиях.
Эту абракадабру пан Штычка с удовольствием пересказал страдающему комиссару Певзнеру.
«Чтоб ты провалился», — бессильно подумал тот в очередной раз. С интересом слушавший Леонарда Тарханов, подал голос.
— Ну, так пришли слоны эти?
— Нет, пан товарищ, может, припозднились-то?
— Жаль, — посетовал практичный командир, — пулеметов у нас нехватка. Пулемет в деле революции первое дело. Если за правду сражаться, то без него никак нельзя.
— За правду, пан товарищ? — оживился Леонард, — А какая она, эта правда?
— Нуу… такая… Видел я ее. Человеческая правда. Для всех одинаковая. — Собеседник неопределенно покрутил пальцами. Что такое правда, он не знал. Уж слишком скользким был этот предмет для этого слепого мира. Конечно, находились хитрецы, заявлявшие: вижу! Вижу, братцы! Но было это сплошным черным враньем, и происходило из обычного желания хлеба. А какая она, эта правда за корку хлеба?
В разговор тут же влез державшийся из последних сил пан Мурзенко, выразившийся в том ключе, что если и воевать на слонах, то нужно много сена, а если его нет, то на нет и суда нет.
Глава 29. Веселая Гора
Речь пана Мурзенко по причине сильного опьянения была малопонятна. Заняла она примерно полчаса, в ходе которых достойный торговец сеном мычал, размахивал руками и грозно вращал глазами, словно вел спор с невидимым противником. Тарханов кивал выступавшему, время от времени провозглашая тосты: «За товарища Ленина», «За Коминтерн» и «За солидарность трудящихся и народа». Кончилось все тем, что пан Штычка встал и откланялся, пообещав соратникам к утру обдумать работу вверенного ему музея.
По пути домой он чуть разминулся с печальным Кулонским, возвращавшимся из набега в Веселую Гору. Левый глаз почетного бедняка был подбит и светил тем самым лиловым пламенем, обещавшим, что к утру он совсем заплывет и потемнеет до черноты.
Леонард, задумчиво помахивая веником, уже повернул за угол, когда в конце улицы показался тоскливый силуэт товарища Комбеда. Тот брел в серой, наливающейся мути и разговаривал сам с собой. В тот вечер их встреча не состоялась.
А ведь товарищ Антоний сумел бы многое рассказать отставному флейтисту. Много интересного.
Начался сбор необходимых припасов мирно. Прибыв в Веселую Гору, городской голова для начала немного подумал, ковыряя носком лаковой туфли лежалый снег. Слабые вечерние тени лениво переползали от дома к дому. Товарищ Антоний напряженно размышлял.
«Что им сказать? Может, митинг собрать, да объяснить?» — металось в седой голове. Мысль про митинг была тут же отвергнута. Сбор обитателей Веселой Горы, имевших обрезы и винтовки, был делом неосторожным и даже глупым. Вообразив массу усатых и толстых лиц, обращенных к нему, городской голова поежился. Не поймут. Темнота и прижимистость крестьян была известна далеко за пределами Города.
«Ведь сволочи же», — слабо рассудил он. — «Скажешь, дай пудов десять муки, удавят, не сходя с места. Еще и посмеются.»
Представив себя гонцом, принесшим плохие вести, он загрустил. Выходило все очень плохо. Ему мерещились различные страшные вещи: плахи в потеках ороговевшей крови, дыбы, испанские сапоги и посажение на кол, словом, все эти далеко не забавные приспособления, что изобретательное человечество мастерило, начиная с бородатых веков. И дело, с самого начала выглядевшее непростым, на месте оказалось совсем невозможным. Припомнив беспощадные рыбьи глаза красного командира товарища Тарханова, отважный пан Кулонский вздохнул.
Единственным выходом из положения ему виделся разговор с глазу на глаз. Тихий и непритязательный, когда собеседник доверительно вертит тебе пуговицу на рубахе, представляя в руках конец веревки палача. Разделяй и властвуй, гениальный принцип великих казался градоначальнику спасительным. Откуда он это знал, Антоний Кулонский, окончивший гимназию с большим трудом, не помнил. Его покойный учитель истории как-то мудро заметил, глядя на молодого Тоника: «Этот далеко пойдет. Уж больно глаза у него бессмысленные». И Тоник пошел далеко.
«Разделяй и властвуй», — повторил про себя достойный градоначальник, слова спасительным бальзамом пролились в страдающую душу. Товарищ Комбед даже повеселел:
«Пять-шесть дворов и с каждым строго поговорю. Скажу — три пуда муки с дома или пять зерна. Только речь надо какую-нибудь торжественную, не то побьют», — думалось ему, — «такую речь, чтобы опешили. Сильную речь… Вот только какую? Что им сказать, сволочам этим? Революция в опасности?»
Потоптавшись у колодца, украшенного причудливыми ледяными наростами, он, наконец, решился и постучал в ближайший дом. В последнее мгновение перед тем, как на пороге показалась громадная темная фигура с кинутым на плечи тулупом, пан Кулонский приосанился, приобретя грозный и официальный вид.
— Именем революции! — громко объявил он, стараясь казаться выше. Тьма мелькнула перед ним, ослепляя неведомо откуда проявившимися мириадами искр. Ноги пронеслись перед лицом, и он ощутил затылком приятный холод стылой земли. Дверь громко хлопнула, послышалось удаляющееся тяжелое топанье.
— Именем революции, — уже тише повторил товарищ Комбед. Слова его беспомощно упали в вечернюю пустоту и брех собак. Веселая Гора молчала. С неба сидевшего в снегу пана Антония безразлично разглядывали первые звезды.
Смотрели на него толстые сволочи, отталкивая друг друга от серых окон. Скучный декабрь лежал на земле повсюду, упитанный и ленивый, объевшийся людскими печалями и бедами. Крестьяне осторожно переговаривались: «Один там, не? Цо там? Один?»
Их винтовки были аккуратно прислонены у пестрых занавесей, а домашние с детишками прятались в подпол, где коптили керосиновые лампы и стояли бочки с припасами. Веселая Гора готовилась дать настоящий бой, как это уже было с залетной бандой, забредшей в начале декабря. Тогда немного постреляли от домов, густо обсыпав нападающих пулями. Когда же противник ответил, с чердака ближайшего дома застрекотал пулемет. Покрутившись еще немного на околице, всадники благоразумно дали задний ход, растворившись в белых просторах.
Вот только пан Кулонский был один, и сидел в снегу огорченный и потерянный. Не было рядом ни грозного товарища Тарханова, обнимавшего сейчас пана Мурзенко и требовавшего: «Давай за пулеметы, а? За пулеметы! Не то гидру эту никак не победим». Торговец сеном кивал, но членораздельных звуков издать уже не мог. И не было рядом хитроумного Зиновия Семеновича, спавшего в углу чайной, положив ладонь на больную щеку. Некому было помочь одинокому товарищу Кулонскому. И нечем. Очки, слетевшие с носа председателя исполкома, валялись рядом. Грузно завозившись на земле, он встал, и отряхнувшись потопал назад.