реклама
Бургер менюБургер меню

Макс Акиньшин – Скучный декабрь (страница 38)

18

Огорченная тетка пристала было к вошедшим, но Тимоха, еще не остывший от ругани с вероломным конем, отмахнулся от нее, а Никодимыч, пребывавший в своем обычном состоянии, так и вовсе не ответил. Лишь Леонард из сострадания потребовал миску капусты и подсел к рыжей Маньке, курившей за пустым столиком около печки. Та, полоснув его карим огнем глаз, вновь вернулась к невеселым размышлениям.

— Позвольте присесть, светлая пани? — галантно поинтересовался флейтист и принялся выковыривать забившийся в рваный рукав шинели снег. Тот таял в тепле и тек по руке.

— Так сидите же уже так, господин хороший? — ответила рыжая. — Скучаете?

— Скажу вам, что скучать солдату зараз не приходится. Войны одни, да и прочие обстоятельства. Одни сражения и дым вокруг, — сказал Леонард, показывая руками сколь героической была его судьба. — Одни сражения, светлая пани, да пепел в душах.

Собеседница помолчала, долго выпуская дым, взлетавший к грязному потолку заведения, где он расплывался серыми клубами. Лицо ее было задумчиво, словно она одна понимала среди царившего вокруг веселья, что это ненадолго и может раствориться в один момент.

— Ну, а воюете то за что, пан солдат? За Веру, Царя и Отечество?

— А может и за это, — подтвердил озадаченный вопросом музыкант, — и по привычке воюем тож. Жесли есть враг, то, как с ним не воевать? Других диспозиций пока не поступало, пшепрашам. Уж если завтра скажут не воевать, так и не будем.

— И людей убивать, так? — ее глаза лихорадочно поблескивали.

— Ну, так то враги, светлая пани. Нешто не поубивать их? Завтра, может, и они нас. То судьба. И не борьба это, может, а поиски. Человек завсегда правды ищет. Опять же герои за этим делом всякие появляются. Вот взять, к примеру «У жабы», что в Ченстохове была на улице просветителя Кирилла, так там всегда герои встречались. Такие дела были, лопни мой глаз! Как заспорили раз про электричество, так лудильщик один все заверял, что страх человеческий и страдания, все ничто перед силой духа. Я, говорит, за ради такого доказательства, непосильные разуму вещи сотворить могу. И представляете, пани, сотворил! Взял, это самое, лампу электрическую, да в рот себе засунул! А вытащить не смог. Так ему потом пенсию дали за это.

— Пенсию, значит, дали. Герой, значит. Ну, а враги?

— А что враги? — пан Штычка посмотрел на нее.

— Кто враги? Убивать-то, кого героям надо? Кого победить надобно?

— Получается, что всем всех победить нужно, — подумав, скорбно ответил тот. — Получается непонятность одна. Не дай бог запутаться в этом вопросе.

— Ну, так, а победить и дальше что?

— А и все, светлая пани! Счастье наступит. Каждому индивидуально. Хочешь просто, счастлив будь, а хочешь — непросто. Ради счастья и воюем, — веско подытожил музыкант. — Вот сами посудите, жесли всех врагов победить…

— Дураки вы, дураки все! Понимаете? За что воюете? Кому это все? Смерти все эти кому нужны? Ужас этот? — неожиданно взвилась собеседница. Глаза ее не то чтобы сверкали, но горели чем-то: слезами, горем, страхом, болью. Тающим мгновенно и вновь всплывающим из зрачков. Лицо ее исказилось, потеряв чистые черты. А волосы сбились, когда она, ухватив свои огненные пряди, зарылась им в ладони. И дышала в этом убежище, хрипло с вздохами, от которых плечи подрагивали. Недоумевающий пан Штычка, страдая от чего-то неясного, взял и погладил ее по голове. Все выходило плохо и безобразно. Души плакали.

Рыжая потаскушка, сидевшая с закрытым ладонями лицом, непрестанно шептала еле слышно в веселом летающем круг кавардаке:

— Ничего, ничего, ничего, ничего.

Ничего. Вот что было или не было в этом скучном декабрьском времени. Совсем растерявшийся отставной флейтист выпил пару рюмок, доставленных теткой Саней и замер, потерянный и одинокий среди смеха и визгов. Сложна чужая печаль и непонятно горе. Покой, тот который был обещан, все никак не хотел случаться. Не шел он к Леонарду, по той малой причине, что не было его вовсе. И не могло быть, потому как счастье было невозможно, если рядом страдали другие.

Не зная, как успокоить собеседницу, он растерянно пил, разглядывая блюдо с прозрачной квашеной капустой, словно это была самая что ни на есть любопытная вещь. В залежах той горели брусничины и лежал кориандр. Но не было ответов на вопросы, да и особой радости тоже.

— Вы вот зазря так, светлая пани, — наконец глупо произнес он. — Времена такие, тут уж ничего поделать никак нельзя. Но вы поплачьте, поплачьте шановная. На все невзгоды, то есть самый основательный ответ. И легче на душе становится.

В ответ та встала и, сверкнув роскошным пламенем волос, ушла за стойку, где были комнаты пана Кравчука. Шла она твердо. В ее спину неслись звуки пьяного веселья, разбавленного игрой приблудного гармониста, нежданно вылупившегося из метели. За усатым столом пели нестройно. Смазливая девица с кошачьим личиком хватала того из компании, что был помоложе за усы. В ответ усач лез к ней целоваться, на что потаскушка коварно дергала кавалера за ухо.

— Да ты до ей не обращай внимания, — прогудел подсевший к удрученному Леонарду Тимоха, который был уже сильно пьян. — Мне Никодимыч говорил, у ей офицерик один был. Любовь там большая имелась, — здесь говоривший хохотнул, поражаясь этой странной любви — потаскухи и офицера, — так его Петлюра под лед пустил. Как есть были, строем их вывели, да под лед. Раненые они были, с фронту. Ох, и побили тогда народу! Я тебе говорю! На Фундуклеевку к нам возили! Тыщи там были. И штыками кололи, и рубили, было дело. Я — то бегал смотреть. Жуть такая приключилась! Кому ухо режуть, кому язык.

Говорил возчик таким образом, словно рассказывал о чем-то хорошем и радостном. Была в его словах какая-то болезненная оживленность, которая была неприятна музыканту, хотя тот и привык ко всем жутким поворотам декабря. Захотелось Леонарду, прямо вот тут вот встать и уйти. Куда уйти, зачем? Во двор, во всю эту белую вихренность, в каковой не было твердой опоры и будущего. И прошлого не было вовсе, а лишь пугающее и больное настоящее, где все побеждали всех, но никак не могли победить. В этом настоящем плакали и смеялись потаскушки, кидаясь квашеной капустой, гармонист с красным потным лицом растягивал мехи. А сильно хотелось тишины, безмолвия, в котором беспросветный покой.

«Застрелиться»? — раздумывал Леонард и глядел, глядел вокруг на обитателей скучной земли, где радость испарилась, замененная нездоровым пустым блеском, и тут же возражал себе тем, что, по его разумению никак нельзя оставить, — «А как же правда? Ну, вот не будет меня, и никого не будет, кто ее искать начнет. Печаль же? Да и веник этот, что пани Анне обещал. Путано все, путано, пан добродий, И выхода нету».

Тимоха все говорил и говорил, невнятно, захлебываясь подробностями, что казалось, конца им не будет. Шум гармоники и пьяных голосов заглушал его и пан Штычка, разглядывая его тощую бороденку, в которой запуталась капуста и крошки, решил все же сегодня не умирать, а подождать до другого настроения. Все ему казалось неправильным и несуразным, даже пан Вуху, угощавшийся соленьями тетки Сани из плошки. Челюсти толстого десятника мерно двигались, и сам он напоминал сейчас постного богомольца, милостью высних сил облагодетельстованного пищей. Всего сгорбленного и увлеченного процессом. Заметив взгляд музыканта, мелкий пакостник дружески кивнул ему:

«Печалишься, жулик»?

«Печалюсь, пан». — ответил отставной флейтист, — «Нет счастья того и покоя нету, один обман и слезы оказывается».

«Ну, а что ты хотел»? — хохотнул пан Вуху, — «Запросто так кровь не льется. Не вода это тебе. И нету в этом никакой радости. Абы кому покой, и счастье не даются».

«Так а в чем оно тогда? Заслужить его как? Может, воевать за него надо? Только куда идти? Везде пепел, да слезы, и что бы не делал, все одно — страдания».

«Налей капелюшечку», — потребовал собеседник, указывая на рюмку, — «Бо от капусты этой изжога и газы. Ее запивать следует, иначе никак».

И, пока музыкант наливал ему, десятник важно уселся на край блюда и сыто вздохнув, предположил:

«Скажу тебе, сам не знаю, что посоветовать. Вот я. Почитай, двадцать лет отслужил, честно-благородно, по порядку все было. Законы бдил, чтобы чего. А ведь стрельнули!» — он прищурил глаз и глянул на пана Штычку, — «Взяли и стрельнули, а за что? Нету ответов. Тут такая непонятность одна. Все всё рвут, бьют, людей мучают. А ведь сами себя и мучают, получается? Кому все надо? Да никому, по большому счету. И ведь никто никого не слышит и понять не желает». — философски закончил собеседник и принялся ковыряться в зубах.

«Мучение, пан Вуху». — согласился Леонард и представил себя в терновом венце, только страдающего не за все народонаселение разом, а за себя индивидуально и за пламенную потаскушку Маньку, которая плакала сейчас навзрыд в задних комнатах, захлебываясь безысходностью и печалью. Липкие палестинские мухи закружились пред ним как самолеты, а невидимое солнце сделалось жарким.

«Ты это, если супницу менять свою будешь, меньше чем на два штофа сверху не соглашайся!» — таинственно изрек десятник, меняя тему, — «Не уступай им и все тут. Это я тебе по-доброму говорю, не то жалеть еще будешь».