В Новом Мекленбурге (архипелаг Бисмарка) были обнаружены формы четверного числа, идущие после тройственного. Эти формы четверного числа также встречаются в Нггао (Соломоновы острова) и на Арага и Танна (Новые Гебриды). Они являются аналогами полинезийских «множественных чисел», которые в действительности являются тройственными194.
Разнообразие этих форм не мешает распознать в них общую тенденцию. То двойственное и тройственное число предстают как независимые формы, сосуществующие с собственно множественным (Новые Гебриды); иногда это множественные числа, дополненные добавочной формой, выражающей число (Меланезия, некоторые австралийские языки, Новая Гвинея). То дистрибутивная редупликация предшествует собственно множественному числу и заменяет его. То множественное число, по-видимому, отсутствует, и его восполняют различными средствами. Например, «множественное число не существует в дене-динджье. Чтобы выразить эту идею, к единственному числу добавляется наречие много… Индейцы племени «заячьи шкурки» и лучеу безразлично используют элемент двойственного числа для образования множественного»195. Наконец, встречаются разнообразные формы множественного числа. Так, в языке абипонов «образование множественного числа существительных чрезвычайно трудно для начинающих, поскольку оно настолько разнообразно, что едва ли можно вывести какое-либо правило… Кроме того, у абипонов есть два множественных числа: больше одного и много. Joalei: несколько человек (в небольшом количестве); Joarilipi: много людей196. Это последнее различие хорошо знакомо и семитским языкам. В этом (и наш список далеко не исчерпан) следует видеть множество способов, которыми языки пользуются для выражения различных модальностей числа. Вместо того чтобы указывать на множественность вообще, они уточняют, о какой именно множественности идет речь: о двух объектах вместе или о трех. Далее, большое количество языков говорит: много. Несомненно, именно по этой причине не было найдено специфицированных форм множественного числа за пределами тройственного и весьма редкого четверного числа в языках обществ самого низкого типа из известных нам. Постепенно, по мере того как ментальные привычки изменяются в сторону менее жестко конкретных представлений, разнообразие форм множественного числа имеет тенденцию сводиться к простому множественному числу. Тройственное число стирается первым, затем двойственное. Жюно отмечает остаток двойственного числа, изолированный в языке ронга197. История греческого языка показывает непрерывный упадок двойственного числа, что весьма показательно198.
II
Потребность в конкретном выражении проявляется не только в языках обществ низшего типа, когда речь идет о категории числа. Не меньшее изобилие форм стремится передать, например, различные модальности действия, обозначаемого глаголом. Так, в языке племени нгеумба (река Дарлинг, Новый Южный Уэльс), в прошедших и будущих временах глаголов есть окончания, которые изменяются, чтобы указать, было ли описанное действие совершено в непосредственном, недавнем или отдаленном прошлом, или оно будет совершено прямо сейчас, или в более или менее отдаленном будущем; было ли или будет ли повторение или непрерывность действия, а также другие модификации с помощью глагольных суффиксов. Эти окончания остаются одинаковыми для всех лиц единственного, двойственного и множественного числа. Следовательно, существуют различные формы для выражения:
«Я буду бить» (неопределенное будущее):
утром;
весь день;
вечером;
ночью;
снова и т. д..199
В кафрском языке с помощью вспомогательных глаголов можно получить шесть или семь форм повелительного наклонения, каждая из которых имеет свой оттенок значения:
Ma unyuke e ntabeni – Иди, поднимись на холм. Ka unyuke e ntabeni – Поднимись-ка на холм. Suka u nyuke e ntabeni – Давай! поднимайся на холм. Hamb’o kunyuka – Ступай и поднимись на холм. Uz’ unyuke e ntabeni – Приди, чтобы подняться на холм, и т. д.200.
Хотя все эти выражения можно перевести как: «поднимись на холм», тем не менее первое предполагает смену занятия, второе может быть употреблено только для сиюминутного действия, третье будет адресовано кому-то, кто слишком медленно выполняет приказ, четвертое – кому-то, кому нужно пройти некоторое расстояние, прежде чем подняться, пятое выражает приказ или просьбу, допускающую некоторую задержку в выполнении, и т. д.
Необычайное богатство глагольных форм в языках североамериканских индейцев хорошо известно. Оно, по-видимому, не было меньшим и в так называемом индоевропейском языке. Оно достигает крайности в языке абипонов: «самый грозный из лабиринтов», говорит Добрицхоффер201. В Северной Азии «алеутский глагол способен, по словам Вениаминова, принимать более 400 окончаний (времен, наклонений, лиц), не считая еще тех времен, которые образуются с помощью вспомогательных глаголов. Очевидно, что изначально каждая из этих многочисленных форм должна была отвечать точному нюансу значения, и алеутский язык в прошлом обладал, как, например, османский в наши дни, поразительной гибкостью, чтобы подстраиваться под выражение малейших глагольных модальностей»202.
Если потребность в конкретном выражении, если изобилие форм, служащих для передачи особенностей действия, субъекта, объекта, действительно являются общими чертами для огромного числа языков обществ низшего типа, и если эти черты имеют тенденцию уменьшаться или исчезать по мере трансформации этих обществ, позволительно задаться вопросом, чему они соответствуют в том, что мы назвали ментальностью, присущей этим обществам. Она мало абстрагирует и делает это иначе, чем логическое мышление; она не располагает теми же понятиями. Можно ли будет точнее определить и найти в исследовании материала, используемого этой ментальностью, то есть словарного запаса этих языков, позитивные указания на то, как она функционирует?
Кламатский язык, который можно рассматривать как представителя чрезвычайно многочисленной языковой семьи в Северной Америке, подчиняется ярко выраженной тенденции, которую Гатшет называет pictorial (живописной), то есть потребности говорить выразительно, рисовать и писать красками то, что хотят выразить. «Движение по прямой линии упоминается иначе, чем движение в сторону, по косой, или на каком-то расстоянии от говорящего: обстоятельства, которые нам редко пришло бы в голову выражать в европейских языках»203. Именно в своей примитивной форме кламатский язык проявлял эту характеристику. В тот период он, кажется, «пренебрегал выражением числа в глаголах, как и в именах, и считал его определение не более необходимым, чем род. Он едва ли уделял больше внимания категориям наклонения и времени; то, что было сделано в этом отношении, относится к более поздним периодам развития языка. Только конкретные категории считались тогда важными: все отношения, касающиеся положения в пространстве, расстояния, индивидуальности или повторения, различаются с высшей точностью, и даже время указывается с помощью частиц, которые изначально были локативными»204.
Словом, именно пространственные отношения, то, что может быть удержано и воспроизведено зрительной и мышечной памятью, кламатский язык старается выразить, и притом в первую очередь и почти исключительно, если рассматривать его в более отдаленный период его истории.
Как и почти все языки обществ низшего типа, он не имеет глагола «быть». «Глагол gi, который его заменяет, является, по сути, указательным местоимением ge, ke (этот), принявшим глагольную форму. Приняв глагольную форму, он стал означать: быть здесь, быть в таком-то или таком-то месте, быть в этот момент или в такой-то момент»205. В целом то, что относится ко времени, выражается словами, которые изначально применялись к пространственным отношениям. «В кламатском, как и во многих других языках, есть только две временные формы: одна для завершенного действия или состояния, другая для незавершенного действия или состояния… Обе эти формы, будь то в глаголе или в некоторых существительных, изначально имели локативный характер, хотя со временем они стали обозначать лишь расстояние во времени»206.
Такое же преобладание пространственного элемента наблюдается и в отношении падежей. Если исключить три чисто грамматических падежа (именительный, прямого дополнения и притяжательный), все остальные падежи – творительный, инессив, адессив и т. д. – либо являются локативными (местными), либо берут свое начало из локативного отношения существительного или глагола. Сам притяжательный падеж изначально был локативным207. Партитив имеет то же происхождение: «Это не что иное, как другая форма префикса la, и первоначально и то, и другое относилось к существам, которые стоят прямо: людям, животным, деревьям, а l’i, служащее суффиксом, означало на»208. То же самое относится к инессиву. «Во главе пяти падежей, образованных с помощью послелогов, я поместил тот, который образован с местоименным элементом i, hi… Он предстает как падежное окончание сам по себе, и он также входит в состав многих других, таких как ti, Xèni, èmi, khsi, ksaki… Его первоначальное значение: из земли вышли те, кто – внутри, в доме, в хижине, к добру или худу друг друга, и временное значение «когда, в момент, когда»209. Наконец, для директива (направительного падежа) послелог представляет собой комбинацию двух местоименных элементов la и la, которые мы находим как компоненты во многих аффиксах. В подавляющем большинстве случаев он сочетается с глаголами движения и соответствует: к… в направлении… Он также связан с названиями сторон света, и первоначальное использование этой частицы, по-видимому, заключалось в указании на объекты, видимые на большом расстоянии210. Нам нужно отослать читателя к работе Гатшета за длинным списком «локативных падежных окончаний»211.