Луций Апулей – «Метаморфозы» и другие сочинения (страница 70)
так что Сократ в оценке людей этот стих переворачивал:
Действительно, коли в суждении доверяться более глазам, нежели разуму, то мы мудростью далеко уступали бы орлу. Ведь мы, люди, ни сильно удаленного, ни близко придвинутого не умеем различать, за некоторой гранью мы все подслепы. Да и вообще, если б речь шла о зрении, упертом в созерцание здешнего — земного и бренного, то лишь об этих глазах и этом зрении в высшей степени прав великий поэт, что «взгляд не проникнет сквозь тучу, ни даже за брошенный камень».[427]
Орел же, когда средь туч путь себе на немыслимую высоту пролагает, крылами возносимый чрез все то пространство, где идут дожди либо снега, по ту сторону высей, где и молнии не дано уже ни блеска, ни удара, на самой, сказал бы я, подошве эфира и макушке бури, — когда, таким образом, орел туда взмывает, то милостивым наклоном клоня мощью своего тела то направо, то налево парусообразные крыла, как ему удобно, поворачивая, умеренно подруливая хвостом, — тогда оттуда все он видит, оттуда он, огромный, простерши неустанные веслы крыл, сперва в замедленном парении почти на одном месте зависая, озирается кругами и смотрит, куда б ему на добычу лучше всего пасть, молнии подобно. С неба, внезапный, разом, единым взглядом, уже в броске — разом стада в полях, разом зверей в горах, разом людей в городах внизу различая, дабы инде клювом расклевать, инде когтями закогтить ягненка неосторожного иль зайца заполошного, любое, что из живого ни пошлет ему случай к терзанию и пожранию…
Даже тот, кто, казалось, продвинулся в искусстве чуть далее, не изменял обычаю наигрывать на флейте одноствольной, как на трубе.
Иагнис первый сдвоил стволы, оживляя их единым дыханием, первый сделал дырочки слева и справа, смешав высокий звон и басовый гуд в музыкальном созвучии.
Марсий, его отродье, хоть и перенявший от отца мастерство на флейте, был варвар-фригиец,[431] в обличье зверином, страшный, заскорузлый, замшелобородый, репьями и волосьями покрытый. Он-то, рассказывают, по нечестью дерзнул состязаться с Аполлоном: урод с образцом, неотесок со знатоком, болван против бога. Музы и Минерва притворно взялись быть судьями, дабы надсмеяться над варварскими выходками этого чудища и чтобы дурь его не оставить без должного наказания. Но Марсий, не понимая, что над ним издеваются (а не то ли главный признак глупости?), прежде чем дунуть в свои флейты, изрыгнул на своем варварском наречии некий бред в похвальбу себе, — что вот, мол, он и с гривой косматой, и с грудью волосатой, и с бородой сваляной, и в искусстве только флейтист, и в фортуне только изгой; Аполлона же — смех сказать! — поносил за все противоположные тому достоинства — Аполлон-де и кудрями крут, и щеками пригож, и телом прегладок, и в искусстве многосведущ, и фортуной не обделен. «Начнем с того, — говорит Марсий, — что локоны его — наперед и продольными начесами оглаженные и на козий жир напомаженные завитулечки и висюлечки, тело все до крайности привлекательно, члены точеные, язык прорицающий, хоть прозой, хоть стихами; но что из того, что и одежда тонкотканая, на ощупь нежная, пурпуром лучащаяся? что и лира его золотом ослепляет, слоновой костью блистает, драгоценными камнями сверкает? что и распевает он по-приятнейшему да по-ученейшему? Все это, — заключил Марсий, — пустяки! не к доблести оправа, а к роскоши приправа». А в противовес впереди себя выказывал, как наипримерное зрелище, собственные телесные стати. Смеялись Музы, когда услыхали, что Аполлону такое в порок вменяется, чего всякий мудрец добивается; и флейтиста того, поверженного в борьбе, освежеванного, как медведь двуногий, голым мясом и внутренностями навыворот оставили. Так Марсий себе казнь пропел и пропал. Однако же и Аполлону столь унизительная победа в укор.
Не так дивлюсь и тому, что у индусов этих, соседей рождающегося дня, кожа хранит цвет ночи, ни тому, что там огромные драконы с гигантскими слонами[440] сражаются на равных, с обоюдною смертельною опасностью: дракон скользкими кольцами обвивает слона и сдавливает, ни шагу ступить, ни чешуйчатые узы сорвать цепкого змея, так что слону не остается иного средства к отмщению, нежели рухнуть громадным своим телом наземь и пытаться всею тушею раздавить оплетшую его гадину.
Есть в Индии разного рода обитатели; и о чудесах человеческих я готов рассуждать охотнее, чем о чудесах природных. Есть, например, род таких, кто ничем не занимается, кроме ухода за коровами, откуда им дано прозвание «волопасы». Есть и торговцы, в обмене ловкие, и воины, в сраженье опытные, как издали, стрелы меча, так изблизи, ударом сплеча. Есть кроме того род замечательный, гимнософистами называемый. Вот ими-то я более всего восхищаюсь, потому что это люди, не сведущие ни в разбивке виноградника, ни в пестовании дерева, ни в распашке почвы; не умеют они ни поле-то взборонить, ни золото намыть, ни коня укротить, ни быка подъярмить, ни овцу или козу выстричь и выпасти. Так о чем же речь? одно против всех, вместе взятых, они умеют: мудрость они возделывают, равно и старцы-наставники, и молодые ученики. Ничего я в них так не хвалю, как что ненавидят они умственный застой и безделье. Так, когда стол уже накрыт, а яства еще не принесены, все юноши с разных сторон и от разных дел сходятся к трапезе, и учителя их спрашивают, что доброго сделали те с рассвета по сию пору дня. Тут кто-либо припомнит, как он, избранный судьей между двумя спорящими, умерил в них запальчивость, пробудил благожелательность, устранил подозрения, вернул врагов дружбе; другой — как повинуется он родителям, что бы те ни повелели; и так каждый о том, к чему пришел собственным рассуждением или научившись на примере другого; а затем и прочие прочее обсуждают. Кто же не имеет ничего сообщить, чем оправдать свой хлеб, того на пустой желудок изгоняют вон, чтоб занялся делом.