Луи Арагон – Пассажиры империала (страница 144)
По воскресеньям в Марлотту приезжали Паскаль и Вернер. Всем бросалось в глаза, что Вернер любовник Эльвиры, — всем, кроме госпожи Манеску. У Вернера была довольно наглая манера класть руку на колено Эльвиры. Она говорила с ним только по-немецки, хотя её мать не знала этого языка, и, не стесняясь сестёр и даже Паскаля, Эльвира называла его теми же ласкательными именами, которыми она наделяла когда-то Карла. Как-то раз, когда все сидели в садовой беседке за чаем, а Доротея, покачиваясь в гамаке, читала украденный у Эльвиры роман Марселя Прево, господин Вернер завёл разговор о войне.
— Неужели вы серьёзно ждёте войны? — удивился Паскаль. — Я знаю, что иной раз бывают пограничные инциденты и по нашей и по их вине, когда люди разгорячатся. Ну и что же из этого? Да ведь мы и уступили вашим соотечественникам, — дали им всё, что они просили. В тысяча девятьсот одиннадцатом году они захотели получить часть Конго, и мы отдали её.
— Напрасно вы думаете, дорогой господин Меркадье, что это была уступка со стороны Франции… В Берлине, наоборот, думают, что вы нас надули!.. Марокко стоило в тысячу раз больше, чем вы заплатили за него… Заметьте, я из числа тех людей, которые всегда старались содействовать добрым отношениям между Германией и Францией… Но как это вы можете думать, что Агадир всё уладил… Вы ведь усиливаете своё вооружение… после Агадира. Сперва занялись морским флотом, потом авиацией. А теперь у вас Три года…
— Ну уж извините, вы первые начали!
— В отношении закона о военной службе — да. Но ведь это естественно. При наличии Сердечного согласия и русского альянса мы чувствуем себя в окружении… Заметьте, я хорошо знаю, что настоящие французы — это вовсе не та кучка горлодёров, которые орут: «На Берлин!» — как я сам слышал не раз… Но не доверяйте вы англичанам. Они вас предадут. Они сожгли Жанну д’Арк…
Вернер преклонялся перед Жанной д’Арк. Очень часто толковал о ней. Он говорил, что она — сестра валькирий. Такое уподобление вызывало у Паскаля улыбку, но он видел в этом симпатию к Франции и радовался ей. Он всегда считал, что социалисты нарочно вызывают призрак войны, только пугают народ войной для своих политических целей. В прошлом году, зимой, в Швейцарии был конгресс. С речами Жореса и всякой шумихой. В газетах печатались отчёты о заседаниях. Читаешь и страшно делается: кажется, завтра будет война. Но тогда Паскаль только смеялся. А теперь он ловил себя на том, что верит этому. Ах, пустяки! Чистейшая нервозность. Глупости!
Вернер сказал ещё:
— По-моему, война между Францией и Германией нелепость: ведь мы не можем обойтись друг без друга. Ну вот возьмите: вы нам продаёте железную руду, мы вам даём уголь… А ведь одно без другого ни к чему, верно?.. Видите ли, очень много было споров по поводу обмена между странами. И надо сказать, что промышленники, которые не признают границ, потому что дела — есть дела, гораздо больше содействуют поддержанию мира, чем все пацифисты со всеми их воплями… Иные международные трения прекрасно улаживаются, когда промышленники разных стран заседают как коллеги в правлении треста или делят между собой тантьемы… Тут уж не вспоминают, кто немец, а кто француз… и стоит только вовремя сказать словечко… Вот это настоящий интернационал…
Вернер говорил так же, как Рэн. Приблизительно. Накануне Паскаль получил от неё письмо, где были и печаль, и страсть, и какие-то непонятные намёки на препятствия, мешающие ей возвратиться во Францию, на несправедливое отношение некоторых людей к Генриху фон Гетцу, на характер её супружества. Всё это прерывалось то тут, то там криком души, жалобами на одиночество, сожалением о прошлом, словами тоски и воспоминаниями о любви — всё это было лестно для Паскаля, но мало его трогало. «Ты ведь знаешь, — писала Рэн, — я всегда сохраняла за собой право иметь свою собственную жизнь, независимую от Генриха, право мыслить по-своему. Я родилась француженкой и ею осталась. Но, конечно, мне чужды дикие повадки шовинистов, постоянно размахивающих своим национальным флагом. Когда я жила в Германии, никто не смел в моём присутствии непочтительно отозваться о моей родине, а во Франции я никому не позволяла дурно говорить при мне о родине моего мужа. Соединив наши судьбы, мы с Генрихом остались патриотами, иначе мы презирали бы друг друга. Самый наш брак был символическим образом мира, такого ненадёжного, мира, который все стараются подорвать. Мы думали, что наш союз — нечто прекрасное, выше всех условностей и государственных границ…»
Что это ей вздумалось написать ему обо всём этом? Лучше бы вернула тетради, которые увезла с собой. Она вскользь упомянула о них: «Боюсь доверить почте эти драгоценные тетради, и не знаю, когда мне удастся самой привезти их тебе…»
А дальше шли безумные слова любви, которой Паскаль не разделял.
XXXIX
Эжен возвращался с работы порядком усталый, но довольный. Проходя по своему переулку, узкому, грязному и всё такому же тёмному, хотя в нём теперь был просвет (снесли дом напротив одиннадцатого номера), Эжен, как всегда, говорил себе: ещё два месяца, ещё полтора месяца, ещё месяц… и выберемся отсюда, больше не будем видеть борделя. Удалось договориться с управляющим домом, чтобы скинули часть долга за квартиру: уплатить сполна не было никакой возможности. Словом, в октябре всё кончится. Это было главное.
Работать! Когда уж отвык от работы. Странно, — некоторые люди думают, что это трудно. Ничего подобного: трудно не работать. Теперь Эжен каждый день говорил себе: «Я работаю». Просто не верилось. Он мог спокойно смотреть в глаза жене. Он кормил своих ребятишек. Не роскошно, но всё-таки кормил. По воскресеньям ездили в Кламар или в Венсен.
В тот вечер у него, как всегда по вечерам, голова была занята планами на будущее, мыслями о переезде в октябре… Октябрь — до чего же хорошее, приятное слово, так бы и запел от радости. А в кармане у Эжена была маленькая книжечка, которой он гордился, и он всё ощупывал её с весёлым смешком, словно мальчишка, довольный своей проказой. Перед подъездом «Ласточек» стояло такси, и Жюль Тавернье расплачивался с шофёром; издали он покровительственно помахал Эжену рукой. Тот дотронулся до фуражки. В конце концов ведь никто другой, как этот субъект устроил его на работу. А всё-таки неприятно здороваться с ним. Странно. Не переменишь своих мыслей. Да и то сказать: толстомясому Жюлю просто было неловко, он хотел загладить, что расквасил человеку нос…
Вдруг кто-то окликнул Эжена. Он удивился, даже подумал, что это не к нему обращаются. Подзывал его шофёр такси, высокий рыжий детина с обвислыми усами, в широком сером пыльнике. «Ты что ж это не узнаёшь приятелей?» Эжен недоуменно посмотрел на него и вдруг расхохотался, сморщив нос. С этим самым шофёром он боролся у подъезда Аукционного зала, — просто так, чтобы поразмяться. «Ишь ты, — сказал он, — а я сперва тебя не узнал… Хотя таких рыжих не часто встретишь… Соседа нашего, значит, привёз?» И они перемигнулись, намекая на «Ласточки». Потом похлопали друг друга по плечу. «Пойдём-ка, выпьем по кружечке, я угощаю», — сказал шофёр.
Они зашли в маленький бар, где можно было не только выпить, но и купить вязанку дров. Над стойкой с загнутым краем блестели повешенные для красоты зеркала и стоявшие на полках бутылки с настойками; официант без конца мыл стаканы, проворно орудуя голыми руками с толстыми, как верёвки, синими жилами. Эжен и шофёр чокнулись и, потягивая из кружек светлое пиво, завели бессвязный разговор. Шофёру не терпелось рассказать о своей поездке за город: держали машину два дня; возил вон того хозяина, да хорошеньких потаскушек и какого-то удивительного мужчину, которого они называли Мореро. Рассказывая, рыжий разгорячался. Эжен язвительно посмеивался. Ну и ну! Вот так свиньи! Несусветная мерзость. Вон что они себе позволяют тишком-молчком в своём замке. И женщин втягивают. Ах, сволочи!
— А после обеда у них пошёл крик! У этого Жюля красивенькая девчонка, и она всё ему зудит: продай «Ласточки», а, кажется, его хозяйка не хочет продавать… Тут они все взбеленились и на него. А вдруг, говорят, тот парень, что наскандалил недавно у них в «Ласточках», подпалит бордель, как он грозился…
Тут Эжену пришлось выступить с объяснением. Так, значит, они перепугались, голубчики? Напрасно. Он тогда, конечно, грозился, — да ведь это только слова. Мало ли что человек брякнет в минуту гнева. Эжен рассказал, как было дело.
— И всё, понимаешь, случилось в тот день, как мы с тобой схватились.
— Так ты больше не перетаскиваешь барахло на аукционах? Вот где самое чудное-то!..
Шофёр удивлённо таращил глаза. Можно сказать, повезло сапожнику! Слыханное ли дело, чтобы люди так получали работу!
Эжену страшно хотелось рассказать и про другое, — он всё вертелся вокруг да около.
— Ну, значит, вызывает меня хозяин одиннадцатого номера. А я, понятно, не хочу идти… Он присылает сказать: давай мириться, чтобы зла не помнить, надо поговорить насчёт работы. Гордость гордостью, а ведь работа на дороге не валяется, верно? Ну, я и пошёл. Он мне давай выкладывать: у него, мол, есть приятель, большой человек — сенатор, и так далее, и тому подобное… А я всё молчу, слушаю, — болтай, болтай приятель… На мне, говорит, лежит ответственность… нужно… доверие… сенатор… Уж вы скажите честно (а сам руку к сердцу прикладывает), скажите, не состоите ли вы в профсоюзе? А я думаю: вот хорошо, мне и врать не придётся, я ведь несоюзный. Вот и отлично, говорит. Ведь если бы вы состояли в профсоюзе, то мне бы совесть не позволила вас рекомендовать. У нас, говорит, тоже есть совесть, хоть мы и занимаемся нехорошим делом. А эти профсоюзы нужно в бараний рог согнуть, и уж не знаю, чего там ещё… И понёс, и понёс… Минут двадцать лопотал насчёт профсоюзов…