реклама
Бургер менюБургер меню

Лу Синь – «Дневник сумасшедшего» и другие рассказы (страница 12)

18px

Ци Да-жэнь ухватил черную черепаху за голову и высыпал из нее чего то немного себе на ладонь. Мужчина похожий на палку взял и унес эту плоскую штуку. Ци Да-жэнь тотчас достал пальцем немного с ладони и затолкал два раза себе в нос. Ноздри и сердечко верхней губы пожелтели. Он сморщил нос, как бы собираясь чихнуть. Чжуан Му-сань считал серебро. Почтенный Вэй взял немного из столбика, которые еще не был считан и передал «маленькому скоту». Потом взял два брачных свидетельства и поменяв, подвинул их каждой стороне[45].

– Вот вы и получили все. Уважаемый Му-сань, посчитай хорошенько. Дело не шуточное – деньги то серебряные.

– А… пчи! – раздалось в комнате.

Ай Гу знала, что это чихнул Ци Да-жень. Она невольно обернулась и увидела Ця Да-женя с разинутым ртом. Он по-прежнему морщил нос, а в пальцах мял какую-то штуку. Это ту, что «древние при погребении покойников вставляли во все отверстия». Он потирал около носа. Чжуан Му-сань кончил считать серебро. Обе стороны получили брачные свидетельства. У всех как бы сразу разогнулись поясницы. Напряженное выражение лиц исчезло и все выглядели добродушнее.

– Хорошее дело сделали! – сказал почтенный Вэй, – и заметив, что обе стороны собираются прощаться, вздохнув добавил:

– Ну вот, как будто все. Желаю вам благополучия! Можно считать «развязали узел». Вы что, уже идти собрались? Не уходите! Выпьем у нас винца новогоднего. Теперь его трудно достать.

– Мы не будем пить. Оставьте до следующего года. Тогда придем и выпьем, – сказала Ай Гу. – Спасибо почтенный Вэй, у нас еще дела есть. Мы не будем пить, – говорил отец.

Чжуан Му-сань, «старый скот» и «молодой скот», почтительно кланяясь друг другу, прощались.

– Ну, так как же, не выпьете немного? – замечая Ай Гу, уходившую самой последней, еще раз спросил почтенный Вэй.

– Да нет уж, не будем пить, спасибо вам, почтенный Вэй.

Раскаяние

Если только мне будет под силу, я напишу о своей скорби и раскаянии ради Цзы Цзюнь и ради себя… в бедной комнате дома землячества[46], заброшенной и забытой, тихо и пусто. Время идет быстро. Прошел год, как я полюбил Цзы Цзюнь и вынудил ее выбрать эту тишину и пустоту. Так несчастливо все сложилось. Все что у меня осталось – та же древняя бедная комната, разбитое окно, полу засохшая желтая акация и глициния за окном, квадратный стол перед окном, да старые стены и дощатая кровать у стены. Глубокой ночью я лежу на кровати, и мне порой кажется, что у меня ничего и не было с Цзы Цзюнь. Прошедший год полностью исчез и как будто бы его никогда и не было. Будто я никуда и не переезжал из этой бедной комнаты и не лелеял надежды о маленькой семье в переулке Цзичжао[47]. Всего только год назад не было этой тишины и пустоты и часто меня охватывало чувство ожидания – ожидание прихода Цзы Цзюнь. Бывало, только услышу стук каблуков по кирпичной дорожке, – как звуки эти сразу заставляли меня встрепенуться… Неожиданно появлялось бледное личико с ямочками, белые, худенькие руки, бумажная в мелких складках блузка и коричневая юбка. Она опять принесла молодые листья полу засохшей желтой акации, что растет за окном. Цзы Цзюнь заставляет меня любоваться ими и кладет листья в пучок бледно-сиреневых гроздей глицинии, ветви которой похожи на ржавое железо. Теперь остались только прежняя тишина и пустота. Цзы Цзюнь больше никогда не придет. Никогда…

Когда нет Цзы Цзюнь в моей бедной комнате, я ничего не замечаю, я беру наугад книгу по искусству, по литературе, все равно какая попадется под руку. Читаю, читаю и вдруг замечаю, что перелистал уже больше десяти страниц, но не помню о чем в них было написано. Настороженный слух улавливает за воротами, среди снующих шагов прохожих, звуки шагов Цзы Цзюнь медленно приближаются… но – постепенно исчезают, теряясь в других звуках. Я глубоко ненавижу сына дворника. Он ходит в туфлях на матерчатой подошве. Звуки его шагов совершенно не похожи на шаги Цзы Цзюнь. Я глубоко ненавижу ту маленькую, намалеванную дрянь с соседнего двора, она постоянно в новых туфлях и звуки ее шагов слишком походят на шаги Цзы Цзюнь. Неужели она попала под арбу, неужели ее сбил трамвай?.. Мне хочется схватить шляпу и бежать к ней. Но вот, звуки шагов приближаются. Они становятся слышнее с каждым мигом. Я иду к ней навстречу. Она уже прошла под свесившимися гроздьями глицинии, на ее лице ямочки от улыбки. На этот раз, наверное, в доме дяди не волновалась. Мое сердце успокаивается. Мы безмолвно смотрим друг на друга и вскоре бедная комната понемногу наполняется моим голосом. Я говорю о деспотизме семьи. Я говорю об уничтожении старых обычаев. Я говорю о равноправии мужчины и женщины, об Ибсене, Тагоре, Шелли. Она улыбается мне в ответ и кивает головой. Ее глаза полны блеском молодого порыва и удивления. На стене висит копия портрета поэта Шелли, вырезанная из журнала. Это самый удачный портрет поэта. Когда я указываю на него, она взглянув на портрет, сразу опускает в смущении голову. У Цзы Цзюнь еще старые взгляды, которые она не успела отбросить. Потом я хотел заменить этот портрет посмертным портретом Шелли, утонувшего в море, или портретом писателя Ибсена, но так и не собрался. Так и не заменил. Теперь я даже не знаю, где этот портрет… – Я принадлежу только себе, никто не смеет управлять моей волей, – говорила она. Мы дружили уже полгода, когда опять заговорили о ее дяде и о жизни в доме отца. Она тихонько задумалась, а потом ясно, решительно и спокойно все мне рассказала. К этому времени я высказал ей свои убеждения, свои взгляды и рассказал о своих недостатках. Я мало что скрыл о себе. И она во все вникла. Ее несколько фраз очень тронули меня и много дней после этого звучали в моих ушах. Меня охватила непередаваемая, бурная радость. Теперь я знал, что китаянки не такие безнадежные, как о них говорят пессимисты и что скоро наступит яркий рассвет. Когда я провожал ее за ворота, мы как всегда шли шагах в десяти друг от друга. Как всегда, там торчала физиономия стаpoгo хрена, с усами как у сома, прильнувшего к грязному окну так, что даже кончик его носа сплющился о стекло в лепешку. На переднем дворе, как всегда, за блестящим стеклом выглядывало лицо той маленькой дряни, накладывающей толстый слой крема. Она негодующе смотрела на нас и гордо отходила от окна. Она не видела, как потом, я тоже гордо возвращался домой. Я принадлежу только себе – никто не смеет управлять моей волей, – так решительно говорила Цзы Цзюнь. У нее все было гораздо яснее и крепче, чем у меня. Ее не раздражали и она не обращала никакого внимания на банки крема и кончик сплющенного носа у стекла. Сейчас точно не помню, как тогда я доказывал ей свою горячую и искреннею любовь. Теперь все спуталось. Раньше, когда начинал вспоминать по ночам, всплывали какие то отрывочные образы, но месяца через два и они превратились в неуловимые дремотные тени… Помню только дней десять до того… Я очень тщательно приготовил свое любовное объяснение. Тщательно и последовательно я подбирал для него слова… Но случилось так, что все это оказалось ненужным. В порыве, я невольно поступал так, как это я видел в кино. Позднее, когда я вспоминал, мне становилось стыдно. В моей памяти остались навсегда эти немногие воспоминания. До сих пор перед моими глазами единственная лампа в мрачной комнате, свет лампы падает на меня, я сдерживаю слезы, держу ее руку… Для меня тогда были неясны не только мои слова и действия, но и слова Цзы Цзюнь. Я знал только одно: она была моя. Помню ее лицо побледнело, а потом вспыхнуло. Никогда я не видел ее лицо таким сияющим. Глаза, похожие на глаза ребенка, излучали радость и страдание, в них мелькал испуг. Она избегала моих взглядов и казалось, готова была вылететь в разбитое окно. Но я не помню что она мне сказала, а может быть она ничего не сказала мне…

Цзы Цзюнь все помнила. Она помнила все мои слова. Она могла повторить их полностью наизусть. Мои же поступки были у нее перед глазами, как в кинокартине, которой я не видел. Они были запечатлены в ее памяти как живые, во всех подробностях. Естественно, что как раз это обстоятельство и заставляло меня избегать думать об этом мимолетном порыве, промелькнувшем как в кино. В тишине ночи она постоянно расспрашивала меня. Снова и снова она заставляла повторять слова, которые я говорил ей тогда. Она непременно поправляла и дополняла их, как прилежная ученица.

Понемногу это стало повторяться реже. Я хотел только видеть ее глаза, устремленные в пустоту с выражением одухотворенной задумчивости и нежности. Ямочки на ее лице становились глубже… Но я знал, что она, про себя, как старый урок, повторяет мои слова. Я боялся, что она заметила то смешное для меня положение, когда мои поступки были похожи на поступки героя из кинокартины. Но я знал, что она, именно, хочет видеть это и что ей это – необходимо. B этом она не чувствовала ничего смешного. Я сам внушил себе, что это смешно. Для нее ничто не было смешным. Это я знал твердо, потому что она любила меня так горячо, так искренне… Конец весны прошлого года был самым счастливым временем в моей жизни. Я постепенно успокоился, но появились другие хлопоты. Тогда мы начали появляться вместе на улицах. Мы были несколько раз в парке, но больше всего были заняты поисками квартиры. На улицах я часто сталкивался с подозрительными, насмешливыми, двусмысленными и презрительными взглядами прохожих. Я не смущался, но невольно меня охватывало какое-то неприятное чувство от этих взглядов. Они затрагивали мою гордость и во мне поднимался протест. Напротив, Цзы Цзюнь не обращала внимания и ко всему относилась безразлично. Спокойно и неторопливо она шла дальше, как будто бы кругом никого и не было. Поиски квартиры оказалось делом очень не легким. Мы долго не могли найти квартиру, больше потому, что под разными предлогами нам отказывали и очень редко потому что квартира нам не подходила. В начале наши требования были большие, даже очень большие. В начале нам казалось, что большинство квартир, которые мы смотрели, не были спокойными для жилья. Потом мы не стали обращать внимание на спокойствие и решили снять любую квартиру, лишь бы нас в ней терпели. Мы осмотрели больше двадцати мест и наконец в переулке Цзичжао нашли то, что можно было считать временным жилищем. Это были две южных комнаты в маленьком домике. Хозяин мелкий чиновник, видимо, понимал людей. Сам он жил тоже в двух комнатах: в большой и маленькой боковой. У него была жена и ребенок-девочка около года. Они держали недорогую деревенскую прислугу, которая смотрела за ребенком. Здесь было спокойно и тихо. Обстановка у нас была очень простая, но все же на нее я растратил большую часть своих сбережений. Цзы Цзюнь продала свое единственное кольцо и серьги. Я удерживал ее, но она твердо решила продать их. Я больше не вмешивался, потому что знал, что если она не внесет своей доли, то будет чувствовать себя неловко. Она давно уже поссорилась со своим дядей. Он так на нее рассердился, что отказался считать ее своей племянницей. Я понемногу прекратил знакомства с несколькими своими друзьями, которые считали, что они дают мне сердечные советы, вызывавшие у меня боязнь за будущее. Потом я прекратил знакомство и с теми, кто открыто завидовал нам. Стало очень тихо… Каждый вечер, как только кончались занятия в канцелярии, не тратя денег на рикш, я поспешно возвращался домой пешком. Домой хотелось попасть скорее, а время шло медленно, но в конец концов наступала наша встреча. Сначала мы безмолвно смотрели друг на друга, а потом незаметно завязывалась задушевная беседа. Мы снова замолкали, опустив головы, погружались в глубокое раздумье, но как-то ни о чем особенно и не думали… Понемногу я глубоко изучил Цзы Цзюнь. Прошло только три недели и я еще больше понял ее. Мы до конца понимали друг друга… Цзы Цзюнь повеселела. Странным было только то, что она совсем не любила цветов. Два горшка цветов, которые я купил на базаре были заброшены, четыре дня не поливались и завяли в углу. Зато она очень любила животных. Не прошло и месяца, как наше хозяйство неожиданно увеличилось. Четыре цыпленка бегали в маленьком дворике вместе с десятком хозяйских цыплят. Женщины узнавали их по виду, каждая знала – кому который принадлежит. У нас был еще маленький, белый, с пестринкой пудель, купленный на базаре. Помню, у пуделя была кличка, но Цзы Цзюнь дала ему новую. Она звала его – «А-суй». Я тоже стал звать его «А-суй», хотя эта новая кличка мне не нравилась.