Лорд Дансени – Проклятие Ведуньи (страница 26)
Мы доехали до Гуррагу. Уже за деревней какой-то мальчишка лет восьми-девяти ловко перелез через ограду, сложенную из растресканных камней, кусков торфа и палок, на которой тут и там топорщилась разная дикая поросль, и встал у нас на пути.
– Тут вам просили кое-что передать, мастер Чар-лиз, – крикнул он.
– Кто просил? – удивился я.
– А они сказали, вы сами поймете, – отозвался он.
– Но звать-то их как?
– А не знаю.
– Как они хоть выглядели-то?
– А не знаю.
– Ну и что тебе поручено передать?
– «Это не мы», – проговорил мальчишка.
– Еще что-нибудь? – спросил я.
– Нет, велено просто сказать: «Это не мы», – повторил мальчишка и исчез за оградой.
В поле – дикая природа, по-видимому, уступила его плугу не так давно и с большой неохотой – росло несколько ив: спрятаться можно было разве что за ними; и однако ж мальчишка спрыгнул со стены – и словно сквозь землю провалился; больше я его не видел. Я ему ничего не ответил и даже не подтвердил, что его понял; и возничему тоже ни взглядом о том не намекнул; но я все понял – как не понять!
Глава XXI
Зеленый туман окутал терновник, серый туман – тополя, а купы ив словно бы одело бледное пламя. Прошло два дня; по лесам и полям и через холмы и болота торжественно шествовала весна под музыку воркующих вяхирей. Она явилась из нездешних земель как что-то новое, доселе невиданное. Терновник был ослепительно-зелен, а листья каштана вылуплялись как мотыльки из куколки, свежие, насыщенно-яркие, еще не расправив крылышки.
Распускающиеся почки на тополях соткались в белый туман, а сочная зелень терновника так и била в глаза. Вязы фонтанировали золотом, буки – бледной киноварью, стволы деревьев блеклыми призраками выделялись среди всего этого буйства красок. После заката мерцающее зарево еще долго подрагивало в ветвях буков и дубов – красноватый отсвет, в котором до поры еще не проблескивало зеленых оттенков. Среди них тут и там высились лиственницы во всем своем великолепии – ярчайшими изумрудами в короне весны. Вишневые деревца походили на облака – если, конечно, в Раю есть облака. В белом тумане, окутывающем тополя, проглянули смутно-зеленоватые тона. Лопались почки на рододендронах; пышно цвели примулы, увядали бледно-желтые нарциссы.
И однажды ночью на все это цветочное младенчество обрушился дождь. Перед самым закатом засияла радуга, окаймив облачную гору, пламенеющую тускло-красным: под ней земля отсвечивала тем великолепием, что порою нисходит незадолго до дождя со снегом. Из окна я видел чередующиеся каштаны и буки, сияющие зеленью, киноварью и снова зеленью; а чуть дальше вяз сверкал и вспыхивал пучками золотистых крылаток, хотя листва еще не распустилась. И тут посыпался мокрый снег – точно тонкая кисейная завеса, и бледно-голубой дымкой развеялся над травой, покинув лазурное небо, на котором облака еще недавно громоздились бастионами и башнями – а теперь, подхваченные северным ветром, переливаясь и мерцая, уплыли на обратную сторону земли.
Всю ночь лил дождь, ветер вышел на второй круг, а поутру на темном фоне буков заиграли желтые проблески – как будто художник взялся нарисовать весну, в порыве вдохновения небрежно написал кадмием яркую ветку, да так и бросил, не докончив; и она резко выделяется на фоне серых стволов в полутьме рощи. На глянцево-коричневых дубовых почках проступило матовое золото; проклюнулись почки ракитника – наружу высунулись крохотные желтые кончики. Выглянули калужницы – точно ранние звезды; полыхнули одуванчики – точно далекие солнца в зените. И все эти красоты весны сияли передо мною тем ярче, что я был молод и думал о том, что вскоре увижу Лору. Порою мне казалось, что в равнодушном мире только мы с Лорой способны были оценить великолепие цветка и листа и ликующую симфонию черных дроздов и дроздов-рябинников; так что птицы пели и листва блестела под солнцем в основном для нас. В ту пору эта наша уверенность имела под собою все основания, ведь если упомянуть о чем-то подобном в Итоне или еще где-нибудь, так насмешек не оберешься, как будто в песне птицы есть что-то дурное или что-то постыдное – в цветке; а вот Лора знала всех певчих птиц поименно и определяла каждую просто по голосу, даже не видя. Оглядываясь назад, я нахожу еще одно оправдание нашей убежденности в том, что и птицы поют, и молодая листва блестит под солнцем главным образом для нас. Ведь музыка звучит для слуха тех, кто способен ее услышать и прочувствовать, а красота открывается тем, для кого она исполнена смысла; и сами ли птицы и листья об этом знали, или их незримо направляли, но мы с Лорой были подходящей аудиторией для черного дрозда и дрозда-рябинника, и наше благоговейное восхищение было не вовсе недостойно откровений листвы.
Спустя два-три дня по возвращении я получил письмо от миссис Лэнли: она приглашала меня на чай послезавтра – полюбоваться на новую, недавно придуманную игру, правила которой… ну да мне нет нужды пересказывать их читателю, ведь это было не что иное, как лаун-теннис. Утром того дня, когда мне предстояло ехать в Клохнакуррер, весна сияла для меня во сто крат ярче обычного, и вдруг пала тень – так нередко случается в апреле, когда грозовые тучи с градом затмевают солнце: в гости заехал доктор Рори. Мы потолковали немного о моем отце.
– Кто его убил? – спросил я. Я прочел имя в газете, но оно мне ровным счетом ничего не говорило.
– Никто из здешних, – отвечал доктор Рори, подтвердив то, что я услышал от Брофи и от мальчугана с окраины Гуррагу; уж доктор-то знал доподлинно!
Он принес свои соболезнования – и перешел к тому, ради чего, собственно, и приехал: эта-то тень и пала на меня сквозь глянцевую весеннюю листву.
– Марлин умирает, – сообщил он.
– Марлин! – воскликнул я.
Мне ведь казалось, что его энергия неистощима. Марлин не только был готов без устали бродить со мной по болотам всякий раз, как я приезжал, и столько, сколько мне захочется, но в наших походах он еще и без еды обходился, в отличие от меня.
– Да как же так! Он ведь, случалось, мог целый день провести на ногах, подкрепившись разве что полстаканом виски, – добавил я.
– В том-то и беда, – вздохнул доктор Рори.
– Но Марлин никогда в жизни не напивался допьяна, – запротестовал я.
– Верно, – подтвердил доктор. – Он никогда не пил столько, чтоб в голову ударило.
– Тогда в чем же дело? – недоумевал я.
– Он пил больше, чем могли выдержать его почки.
Такого мне даже в голову не приходило; мне доводилось читать о людях, умерших от чахотки, и у меня сложилось впечатление, что это довольно романтическая смерть; кроме того, я здорово завидовал тем, кто способен пить виски и сохранять при этом трезвую голову; а вот про почки я никогда не задумывался.
– Надо бы мне съездить навестить его, – заявил я. И тут вспомнил о том, что приглашен в Клохнакуррер. – Он ведь не прямо сейчас умрет? – уточнил я.
– Нет, конечно, – подтвердил доктор.
– Несколько недель у него есть? – спросил я.
– Неделю точно протянет, – пообещал он.
– Все так плохо?
– Когда почки отказывают, ничего хорошего нет, – объяснил доктор Рори.
Бедняга Марлин! Новости обрушились на меня так же внезапно, как весенняя гроза; и я решил обязательно съездить повидаться с ним на следующий же день.
– Ничего ведь страшного, если я завтра съезжу? – спросил я.
– О да, – подтвердил доктор Рори.
– Точно?
– Абсолютно, – подтвердил доктор. – Он же пока что на ногах – гуляет по этому их садику.
Я переспросил еще раз, и доктор Рори ответил, что Марлин проживет еще по меньшей мере неделю. Тогда, и только тогда, я решил, что сперва повидаюсь с Лорой.
Так что я поехал в Клохнакуррер, и мне показали новую игру, в которую в Англии играли уже два, а не то так три года. Помню, что через весь двор прочертили линию, – думается мне, с таким расчетом, чтобы начать игру аккуратно и неспешно; а поскольку считается, что в узкое пространство попасть сложнее, подающему предоставлялось две попытки. Разметку нанесли так, как, естественно, наносят и по сей день: чтобы верхняя часть сетки закрывала ее даже от самого рослого подающего, препятствуя высокой подаче; однако изобретатель не учел, что ракетку можно поднять гораздо выше уровня глаз, так что мяч долетит туда, куда прицелиться невозможно. Но на самом-то деле не имеет особого значения, в чем состоят правила: главное, чтоб они просто были; ведь только благодаря правилам игра и развивается. Собственно, правила меня не слишком-то интересовали – я вскоре ушел вместе с Лорой полюбоваться на ее альпинарий и поговорить про нашу волшебную страну, как двое путешественников и исследователей могут побеседовать об Африке, однако ж нас объединяло еще и чувство причастности, которой не ощущаешь по отношению к реальной, твердой земле; ведь наше воображение не только побывало там, но заодно со всеми, кто когда-либо грезил о неувядаемом яблоневом цвете, внесло свою лепту в созидание Тир-нан-Ога. В разговоре нашем сквозила печаль: я рассказал Лоре о том, что Марлин занедужил, – я переживал примерно то же, что и путешественник в дальних землях, когда какой-нибудь старый дикарь-охотник, который некогда служил ему проводником, отправляется домой к своим богам.
Но вот и альпинарий: все цветы склонялись пред солнцем там, где оно с юга проникало в просвет между каштанами. К тому времени оно уже переместилось к западу, но цветы тянулись к той точке, где солнце являлось им во всем своем великолепии, выгибали стебли и кивали венчиками – в поклоне столь же изящном, как если бы выучили его при луне, наблюдая за грациозным танцем пред королевой фейри. Камнеломки, белые и розовые, скромная вероника, анемоны и примулы – все клонились в одну сторону; а еще там были нарциссы, и высокие мускари, и одна-две куртинки чистотела. Примулы выглядели как-то потерянно – точь-в-точь белки, которых по нечаянности занесло из родного леса в обнесенный стеной сад; хотя одна из примул уже заиграла яркими красками, как будто, вкусив красивой жизни, она напрочь позабыла ореховые лощинки. Альпинарий был разбит у самого края лавровишневой рощицы: стволы вековых деревьев изгибались, как драконы, под сумеречной сенью крон, отгораживая Лорин садик от всего остального парка: через эту рощу ночами приходили лисы, а днем туда никто не заглядывал. Рядом с альпинарием росло одно приземистое, очень старое дерево, подрезанное до высоты трех футов над землей: лавровишня португальская, отбившаяся от темной рощицы; с приближением ночи она все больше и больше походила на гнома. А сам альпинарий представлял собою гребень серого гранита, пробившийся сквозь почву и сквозь другие породы, словно великан, который в неспокойную минуту заворочался, приподнял одно плечо, а затем снова уснул на миллион лет. Ветра, налетавшие с запада сквозь пышную зелень каштанов, благоухали цветами лавровишни лекарственной – она росла за пределами видимости, но чары ее подчиняли себе сад. В таком месте просто нельзя было не удовольствоваться благами Земли – казалось бы, чего еще и желать? Но нет; мы говорили о садах за краем моря, в земле, где юность нетленна, как будто для нашей с Лорой любви могло не хватить времени. Боюсь, в тот час я почти не вспоминал о Марлине, хотя без него моя фантазия никогда не забрела бы в волшебные края; разве что причиной той грусти, что шла след в след за нашей радостью, были лишь дурные вести о Марлине, а не тяжкая тень Земли, что неизменно тщится похоронить под собою любой свет, который исходит от надежды или грезы, выходящей за обширные земные пределы.