Лорд Дансени – Проклятие Ведуньи (страница 25)
А бекасы все колебали воздух, распустив хвостовые перья, которые и являются источником этого западающего в душу звука. Я поднял глаза и увидел, как одна птица взмыла ввысь и прянула вниз, описав дугу; и снова поднялась к небу и пошла к земле, в полете взбивая воздух так, чтобы он звучал музыкой, как струна арфы; и все небо звенело весной. И я распрощался с Марлинами и на следующий же день отбыл в Итон.
Глава XX
Я попрощался с Мерфи, с Райаном, с молодым Финном и с другими и напоследок потолковал с Брофи. Брофи всегда говорил со мной так, как будто мой отец уже не вернется и даже не напишет больше; я считал иначе, однако ж дал ему указания касательно всего, о чем он спрашивал, – в ожидании возвращения моего отца; и оставил его на хозяйстве. С Лорой я прощаться не стал – на всякий случай, чтоб не занести инфекцию: я ведь вроде как был на карантине. Вот притащить инфекцию в Итон мне было не так совестно: а ведь, глядя правде в глаза, именно это я и делал – я ведь возвращался за несколько дней до окончания карантина; я принялся объяснять тьютору, что я уже не заразный, он, в свою очередь, стал задавать неудобные вопросы – которые и привели меня к старой дубовой колоде[17], на которой в Итоне расплачиваются за прегрешения.
Шли дни, я получал образование, которым могу похвастаться сейчас, и узнавал кое-что о мире, по которому немало попутешествовал с тех пор; а вот фантазия в те дни вольно странствовала из края в край по миру, подаренному ей Гомером, ибо «Одиссея» – это настоящая волшебная страна: во дни оны вдоль ее берегов плавали веселые мореходы и развлекались от души, пока им удавалось быть в ладу с богами; когда же у них не получалось больше водить за нос власти предержащие и боги ловили их с поличным, на героев обрушивались смертельные опасности; но жизнь им никогда не отравляли скучные, головоломные греческие глаголы, так что я всегда удивлялся, как же этих жизнерадостных, бессовестных разгильдяев вообще допустили в классные комнаты. А пока моя фантазия скиталась в этом древнем мире плавучих островов и чудовищ, ноги мои бродили в полях по левому берегу Темзы, везде, куда бы ни уводили их гончие[18]; по этой ровной местности – с вязкой глинистой почвой, не премину уточнить, – где протянулись глубокие, широкие канавы, а вечерами всегда клубятся белые туманы; во всяком случае, так мне запомнилось; но грязь, и туман, и канавы, возможно, вплелись в мои воспоминания неоправданно – как это водится за препятствиями, однажды преодоленными. Несомненно, там некогда высились раскидистые вековые ивы: вижу их как наяву – громадные силуэты, смутно различимые в вечерних сумерках, но отнюдь не сокрытые завесами времени. А еще я помню чаепития, зачастую затмевающие воспоминания о роскошных банкетах, на которых мне с тех пор довелось побывать. Кстати, банкеты наводят меня на мысль о кое-каких фрагментах из произведений Эдгара Аллана По, которые, по-видимому, прошли мимо тех, кто порою ругается на Итон. Не сомневаюсь, пассажи эти их порадовали бы, так что процитирую-ка я здесь один из наиболее ярких, предоставив тем, для кого я цитату привожу, удовольствие самим доказывать истинность прочитанного. Итак, вот вам отрывок из рассказа «Вильям Вильсон», повествующий о жизни в Итоне:
«И вот однажды после недели бесшабашного разгула я пригласил к себе на тайную пирушку небольшую компанию самых беспутных своих приятелей. Мы собрались поздним вечером, ибо так уж у нас было заведено, чтобы попойки затягивались до утра. Вино лилось рекой, и в других, быть может более опасных, соблазнах тоже не было недостатка; так что, когда на востоке стал пробиваться хмурый рассвет, сумасбродная наша попойка была еще в самом разгаре. Отчаянно раскрасневшись от карт и вина, я упрямо провозглашал тост, более обыкновенного богохульный, как вдруг внимание мое отвлекла порывисто открывшаяся дверь и встревоженный голос моего слуги. Не входя в комнату, он доложил, что какой-то человек, который очень торопится, желает говорить со мною в прихожей»[19].
Там есть и еще, но вдумчивому исследователю следует обратиться к оригиналу.
В те дни меня часто принимались расспрашивать о моих ошеломительных каникулах, причем эти захватывающие события казались еще интереснее за счет моего визита к колоде. Поначалу я честно отвечал на все вопросы, но вскоре убедился, что английским мальчикам меня не понять. Почему не написать сразу в Скотленд-Ярд, спрашивали они; почему не передать дело в руки полиции; почему не обратиться в суд? Меня понимали только соученики-ирландцы.
Я перестал отвечать на вопросы, перестал вообще разговаривать об Ирландии с теми, кто все равно ничего не поймет. Думается мне, позже до них все-таки дошло. Однажды, отправившись в город, чтобы купить чего-нибудь к чаю, и думая об Ирландии, я столкнулся с Брофи – ровнехонько на Барнсском мосту. В первый миг я было подумал, что вижу привидение – ведь дом мой остался так далеко! А потом я увидел, как развевается по ветру его узнаваемая борода – и вгляделся в его лицо. Появление Брофи здесь, в Итоне, и выражение его лица сказали мне без слов: мой отец мертв. Его убили в Париже.
На одно ужасное мгновение я испугался было, что, чего доброго, это я виноват, раз отпустил тех четверых. Затем я вспомнил, как они поклялись на кресте, и понял, что клятва эта связала их по рукам и ногам так, как не смогли бы блюстители закона. Однако ж я поделился своими страхами с Брофи; и, по старой привычке оглянувшись через плечо и убедившись, что его не подслушивают, он сказал:
– Это не они.
Он, скорее всего, ничего мне говорить бы не стал, кабы не видел, как я расстроен, ведь в Ирландии знают куда больше, нежели обсуждают вслух. Брофи сказал, люди-де толкуют, будто главарю этой четверки приказали самому ехать в Париж – либо одному, либо вместе с остальными тремя, но он отказался, и его пристрелили; а прочие трое всё еще в Ирландии – об этом всем и каждому известно, хотя полиция их ищет, да никак не найдет. Похороны должны были состояться в этот самый день в Париже – а может, уже и состоялись. Новости пришли с большим опозданием, ведь мой отец жил там тише воды, ниже травы и, вероятно, под чужим именем, и никто не догадывался, откуда он родом, пока французская полиция не обнаружила его ирландский адрес два-три дня спустя после убийства. Боюсь, что по адресу, который он мне прислал для переписки, его как раз и нашли; за ним, вероятно, проследили, когда он ходил за корреспонденцией; впрочем, доподлинно никто не знает. Для меня это явилось тем бóльшим потрясением, что я-то полагал, будто, покинув пределы страны, мой отец оказался в безопасности; но у тех, кто за ним охотился, денег куры не клюют, так что последовать за своей жертвой в Париж им было ничуть не труднее, чем в Лондон.
Вот теперь в Итоне все хоть что-то да поняли, даже притом что английские мальчики на слова были скупы, а ирландские так и вовсе предпочитали помалкивать, ведь даже в столь юном возрасте они уже привыкли воздерживаться от разговоров о религии или политике, а в Ирландии под то или другое определение подпадает слишком многое. Мне разрешили съездить домой на несколько дней – заняться неотложными делами, но я отказался: обо всех хозяйственных нуждах Брофи позаботился бы куда лучше меня; а мне до сих пор было немного стыдно за то, что я самовольно продлил себе каникулы до конца охотничьего сезона.
Но как только закончился короткий Пасхальный семестр, я вернулся в Ирландию. Я снова стоял на железнодорожной платформе: радость прибытий и горечь отъездов запечатлели ее в моем сознании куда ярче многих более достойных того объектов. В лицо мне повеял мягкий юго-западный ветер; невысокие холмы словно бы поманили меня; и тут же ждали два-три кабриолета на выбор. Изрядное количество железа, толстый слой побелки, папоротники, торчащие из трещин в стене, где побелка осыпалась, – как так вышло, что все это казалось мне немыслимо красивым? Станционный смотритель порадовался моему приезду, словно поезда только ради этого и ходили; двое носильщиков неспешно, нога за ногу, подошли со мной поздороваться – ощущение было такое, словно они отдыхали на этой платформе с тех самых пор, как я отбыл в Итон, и тихо-мирно дожидались моего возвращения. Я выбрал самую симпатичную лошадку; мой багаж сложили грудой в середину кабриолета и частично – справа от возничего, а я уселся слева, и вскоре мы уже катили по дороге между двумя оградами: их сложили из камня, собранного на полях, чтобы дать волю траве и чтобы направить дорогу по нужному пути, не дав ей заплутать в болоте. Порою из-за ограды свешивалась ветка терновника, вся в белых цветах: словно принцесса зачарованного народца, живущего за холмами, забрела сюда полюбопытствовать на смертных, проезжающих мимо; посмотришь на ветку – терновник и есть, ни с чем не спутаешь; но как знать, чем он был за мгновение до этого?
Вереск и руины башен – вот и все, что видит путешественник на этой дороге. А летом путешественники сюда порою заглядывают. Летом-то тут самая красота – вереск весь в цвету, и солнце играет на старых башнях. Но даже в солнечном свете вид у них невеселый: они – живое свидетельство того, что кто-то пытался окультурить эту заболоченную вересковую пустошь и пустошь победила.