18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лоран Сексик – Франц Кафка не желает умирать (страница 18)

18

Поскольку врачи утверждают, что каждый чем-то да болеет, то, хорошо разбираясь в людях, можно также утверждать, что от отчаяния не застрахован никто.

Эта фраза тоже была снабжена его собственноручной пометкой, которая нравилась ему больше всего:

Отчаяние, теряющееся в бесконечности, это лишь плод воображения.

Ну да, так оно и есть, все проще простого, он страдал – мы страдали – от слишком буйного воображения, которое и есть главный виновник. Что бы он ни воображал, лучшее или худшее, это и была терзавшая их болезнь. Они страдали от больного воображения. «Именно отчаяние переносит человека в бесконечность», – объяснял Кьеркегор. Или это уже Кафка? В его утомленном, вымотанном дорогой мозгу все перепуталось. Кто-то страдает от гипертрофии щитовидной железы, кто-то от гипертрофированного «я», а мы с Францем от гипертрофированного воображения. Зарвавшееся воображение заполонило височные доли их мозга, отвечающие за эмоции, и образовало подлинную опухоль, состоящую из той самой дряни, которая приводит нас к отчаянию через бесконечность. С этой гипертрофией надо было бороться, призывать ее не выходить за внутренние пределы, давать мозгу отдыхать, признавать необходимость реальности и ничего больше не выдумывать. Это ведь не трудно – обуздать отчаяние, выбравшись из его пропасти, стать свободным человеком и укротить воображение, сузив область возможного и криком заявив: «Все под силу только богу!» Но он, Роберт Клопшток, в бога не верит, считая себя атеистом из евреев. Впрочем, полагать, что бога нет, это, пожалуй, все равно в него верить, ведь как пишет Кьеркегор, «потерять рассудок, чтобы обрести бога, – это и есть акт веры». Но потерять рассудок и не приобрести ничего – не что иное, как акт безумия, и что бы там Макс Брод ни повторял каждому, кто соглашался его выслушать, Роберт Клопшток отнюдь не был сумасшедшим, просто у него слишком разыгралось воображение, одолела усталость, он так вымотался, что едва сидел за рулем, бормоча что-то под нос, но все подстегивал воображение. «Ты слишком много фантазируешь», – еще в детстве упрекала его мать. «У вас слишком развито воображение», – объясняли профессора медицины, когда он выражал недоверие к их диагнозу с радостным видом человека, не знающего сомнений, то есть самоуверенного кретина. Человеку можно спастись только в невозможном. Чтобы порвать с бесконечностью отчаяния, следовало порвать с бесконечностью воображения.

Свою молодость он потратил впустую, протирая штаны в лекционных залах медицинского факультета Будапешта. Слишком много потеряно времени. Теперь ему хотелось посмотреть мир. Плевать на диплом, до официального признания его квалификации ему нет никакого дела. Он знал гораздо больше многих и многих врачей. Надо было писать книгу. Ему мечталось жить как Чехов. Буйный разгул созидательного одиночества и серьезное дело у постели несчастного где-нибудь в Сибири. «Бог не велит мне писать, – говорил Кафка, – беда лишь в том, что я без этого не могу. Но он в конечном счете всегда берет верх».

«Бог всегда берет верх», – повторяет про себя Роберт за рулем «Воксхолла» по дороге из Вены в Прагу.

Дора

Роберт думает, что я сплю. Но как тут уснуть, когда больше нет любимого? Сомкнув веки, я лучше вижу беду, озаряющую теперь мой путь. Хочу смотреть, как она каждый день будет подниматься в небе вместо солнца и согревать на рассвете, поселившись в душе во веки веков. Больше не желаю выполнять на земле никаких миссий, хочу лишь медленно двигаться по орбите воспоминаний и проживать дни на краю могильной ямы.

Любимый, не держи зла за то, что я вслед за тобой не покинула этот мир, хотя и дала у твоего смертного одра клятву без тебя не жить. И, прощаясь с тобой, думала о совсем скором новом свидании. Уже завтра, любовь моя, мы встретимся на Карловом мосту, когда я ринусь вниз головой в пучину волн. Подожди меня, милый, в этой прискорбной проволочке виноват Роберт. В тот самый миг, когда я уже занесла над перилами ногу, твой друг схватил меня за руку, посчитав, что так будет правильно. И засыпал лавиной каких-то гротескных слов, призванных меня удержать. Да будет проклят Роберт Клопшток, из-за которого я нарушила клятву вечности и не смогла встретиться с тобой сразу.

Ты думал, я смогу без тебя жить? Неужели за те несколько месяцев, что мы с тобой разделили вместе, ты составил обо мне столь ничтожное мнение, а я даже не дала тебе повода в нем усомниться? Обещаю тебе, любовь моя, что мы с тобой войдем в ту же реку во второй раз. Свидание я назначаю на завтра, когда рядом больше не будет Роберта, чтобы схватить меня за руку. Часы на церкви Святого Николая пробьют полдень, и я, милый, брошусь с каменного моста вниз, чтобы наконец с тобой соединиться. Ничего и никому не возвращая, река сделает влюбленных счастливыми.

Что означает жить, когда тебя покинул любимый? От мира остались только развалины, а тебя больше нет рядом, чтобы это сказать. Он превратился в пустыню, в которой томится от жажды моя душа.

Я не верю в любовь, но верю, что нас выбирают. Вечером пойду гулять по пражским улочкам, которым знакомы твои шаги. И когда буду ступать по мостовой, в воздухе тихим журчанием будет отдаваться твое имя. Уверена, что в этот момент над крышами домов будет парить твоя душа.

Любовь моя, печаль моя, в ожидании избавления я отправлюсь молиться на улицы, видевшие тебя живым, стану твоим апостолом и совершу великое паломничество. Переходя от одного проспекта к другому, буду рассказывать каждому прохожему, какого они потеряли человека – гения; полубога, получеловека; современного пророка. Титанического исполина, которого никто не смог вылечить, обогреть, удержать. Никто не пожелал услышать истину этого мира, признать величие этого человека и его безграничную боль.

Матери твоей я расскажу, как любили ее сына и как любил он сам. А чтобы утешить ее в этом безмерном горе, не стану говорить о твоих мучениях, как ты страдал от жажды и голода, как стонал и звал на помощь, какую адскую боль тебе доставляло воспаленное горло. Скажу, что ты ушел с безмятежной душой и ничуть не страдая. Я хочу увидеть ее лицо, в котором узнаю твои черты, прижать к себе ту, которая носила тебя под сердцем и кормила, чтобы ее слезы смешались с моими. Пойду к твоему отцу, ибо должна сказать, что ты его простил, что ему не в чем себя винить, что он не повинен в том, что случилось, а это выяснение отношений между отцами и сыновьями – лишь ужасное недоразумение. Да и потом, разве отцы не такие же сыновья, как все остальные?

Времени у меня в обрез, но, если бы оно у меня было, я пошла бы к тем, с кем ты был знаком, чтобы вдохнуть жизнь в воспоминания о тебе, таящиеся в закоулках их памяти. Собрала бы их на площади у городской ратуши, чтобы они при всем честном народе рассказали о гомерических похождениях Улисса из Праги.

Часы мои сочтены, но, будь у меня время, я села бы в поезд и уехала в Мадрид повидать твоего дядю, которым ты так гордился. Лёви, Альфреда Лёви, тебе еще очень нравилось произносить его чин: генеральный директор Испанских железных дорог. А потом повстречалась бы с другим братом твоей матери, великим и заслуженным авантюристом, основавшим в Конго какую-то там компанию, – его историю ты поведал мне, когда мы были на Всемирной выставке. Еще мне бы хотелось немного постоять перед пивной в Коширже, где, вероятно, до сих пор работает твой дядя Рудольф. Из-за того, что он принял католицизм, твой отец прозвал его Пропащим.

Но для них у меня времени нет, есть только для тебя и нашего свидания.

Вчера в этот час ты был еще жив, а теперь ничего больше нет, одна пустота. Как вообще вообразить, что сегодня тебя нет, хотя еще вчера ты был? Как могло случиться, что мир, еще вчера залитый ярким светом, сегодня погрузился во мрак? Позади осталось одиннадцать месяцев страстной любви – любви абсолютной, которой ты, по твоему собственному признанию, никогда не знал раньше. С Миленой все было иначе, Феличе вообще пустышка, что же до остальных, то… Это самая великая любовь, которая выпадала кому-либо в ту холодную, голодную, враждебную всему живому зиму. Мы жили впроголодь и в нищете, но ты говорил, что жизнь еще никогда не преподносила тебе таких подарков.

Как я смею дальше жить, если ты покинул этот мир? После твоего ухода я осталась один на один с этой ненавистной, злобной землей, где не осталось ничего желанного, когда по ней больше не ходишь ты. «После Франца останутся его произведения», – сказал мне в Кирлинге Брод. Будто твои произведения и ты – это одно и то же. Чтобы еще хоть секунду побыть с тобой, я пожертвовала бы всеми твоими книгами.

Любовь моя, помнишь, как меньше месяца назад, 10 апреля, мы ехали с тобой в Вену? Помнишь наше путешествие, когда ты выписался из санатория в Винервальде и мы отправились в столицу спасать твою жизнь? Меня заверили, что один только профессор Хайек может помочь в твоем состоянии, ухудшавшемся изо дня в день. По дороге в Вену, деля пополам твою муку, но преисполненные надежд, мы с тобой совершили нашу последнюю совместную поездку, любовь моя, печаль моя, моя великая боль. За рулем сидел Брод, вот уже четыре недели почти непрерывно шел дождь, и Макс в спешке сумел раздобыть лишь автомобиль с откидным верхом. Чтобы защитить тебя, в моем распоряжении имелась только брезентовая крыша, а ведь мы мчались так быстро, моя любовь, моя печаль. Над нами разверзлись хляби небесные, мокрые от дождя и скользкие от моих слез, мы летели во весь опор, чтобы доставить тебя в сухое место, укрыть от ливня и бед в отделении профессора Хайека. Я шепотом произносила его имя, видя в нем спасителя, и грохот этой фамилии заглушал собой грохот дождя. На нас обрушилась беда, с неба лило как из ведра, Макс нас вез, а мы, притихнув на заднем сиденье, думали, как тебя исцелить, любовь моя и моя боль. И хотя растерзавшая твои легкие болезнь уже добралась до горла, нас переполняла надежда.