Лоран Сексик – Франц Кафка не желает умирать (страница 17)
Роберт рассеянно слушал его наставительную речь, в точности повторявшую рассказы его собственных дяди и деда, сводившиеся к подробному перечислению страданий еврейского народа, которые ему доводилось слышать тысячу раз. Сам он этим вопросом был сыт уже по горло. Все эти тяготы канули в прошлое. В России в том же 1923 году покончили с царизмом, а вместе с ним и с погромами. В результате советской революции открывались перспективы нового мира. После демонтажа Прусской и Австро-Венгерской империй Чехословакия, Германия и Венгрия двигались по демократическому пути. Роберту думалось, что сегодня евреев больше никто не считал особым случаем. Им, как и всему остальному миру, XX век сулил светлое будущее. Солнце, поднимавшееся над развалинами войны, вот-вот озарит своими лучами все человечество.
– Франц склонен забывать о своих корнях, – продолжал Герман. – А вот я, мой дорогой Роберт, вырос не в прекрасных пражских кварталах! И ребенком не протирал на Грабене штаны!
Слушая разглагольствования Германа Кафки, Роберт вспоминал откровения Франца: «Не так давно мне подумалось, что еще в раннем детстве я потерпел поражение от отца, но все эти годы мои амбиции не позволяли мне покинуть поле боя, хотя я постоянно проигрывал».
– Дорогой, хватит уже, – вставила слово Юлия Кафка, – оставь молодого человека в покое!
– Хватит? Но я ведь только-только начал! Он должен знать, откуда мы взялись и какой прошли путь. Это ведь очень важно, а я уверен, что Франц ему ничего не говорил. Он рассказывал вам?
– О чем?
– О детстве его отца.
– Честно говоря, нет.
– Нет? Тогда о чем вы с Францем вообще говорите?
– Но, дорогой!
И, не дожидаясь приглашения, Герман Кафка тут же нарисовал картину своего детства, по правде говоря, действительно ужасного, которое он провел в богемской деревушке Осек недалеко от Страконица, в доме № 35 по Еврейской улице, именно там он родился и вырос. Дом этот состоял из коридора и двух комнат, в одной из которых жили шестеро детей Франтишки и Якова, который был по профессии резником, иными словами, мясником в небольшой кошерной лавке. И чем же он занимался в десять лет, в том самом возрасте, когда Франц, постоянно жалующийся на детство, играл на берегах Влтавы? В десять лет он, Герман, таскал за собой от деревни к деревне небольшую тележку, в том числе ранним утром и зимой, и у него на морозе чуть не отнимались ноги. Он возил туши скота, забитого его отцом Яковом Кафкой, резником из кошерной лавки в Осеке и дедом Великого Писателя из Страховой Компании!
– Герман, прекрати!
– Ну да, конечно, как только речь заходит о моей молодости, это всех раздражает! Надо сказать, что в юности я не знал того блеска, который знала ты, потому что родился не в Подебрадах!.. И отец мой не торговал мануфактурой, как Яков Лёви! Я не жил на главной площади города, как твоя мать, Эстер Боргес!
– Только ты, ты и снова ты!
– И мы не жили в двухэтажном доме 17 на Рыночной площади!
– Если тебе так хочется, Герман, я могу напомнить, что моя мать умерла от тифа в возрасте двадцати восьми лет, когда мне было всего три годика. А бабушка через год от отчаяния покончила с собой, бросившись в Эльбу.
– Я лишь хочу объяснить нашему молодому человеку, что если Франц сегодня ведет такую роскошную жизнь, то только благодаря жертвам, принесенным его близкими… И вряд ли кто осмелится отнести признательность к числу главных достоинств моего сына.
– Молодые люди все такие, Герман.
– Тогда я очень хотел бы, чтобы Франц был другим! Или, может, просить об этом для меня слишком много?
– Это в сорок-то лет? – вклинилась в их разговор Оттла.
– Разве дело здесь в возрасте?
– Роберт, – продолжала молодая женщина, – расскажите лучше о вас. Вы ведь приехали из Будапешта, так? И учитесь на медицинском факультете.
– Ах, если бы эту науку постигал Франц!
– Но у него и так блестящее образование!
– Если дело закончилось страховой конторой, без него вполне можно было бы обойтись. С такими данными, с таким умом… Упорно работая, Франц мог бы… стать адвокатом, а еще лучше возглавить наш магазин у дворца Кинских. Или даже…
– Ну-ну, договаривай, раз начал.
– Или даже стать известным, крупным торговцем! А так…
– Что ты имеешь в виду?
– Страховую контору, вот что… Тебе не кажется, что это пустая трата сил?
– Если он счастлив, то нет.
– Так в том-то и дело, что он НЕСЧАСТЕН! Что касается меня, я в жизни не видел нашего парня счастливым! После всего, что вы с ним сделали… Роберт, вам приходилось видеть его счастливым, а? Может, он в Берлине счастлив?
– Думаю, да, и больше, чем когда-либо.
– Как это?
– Именно это он всячески дает понять, хотя и без него все прекрасно видно.
– В Берлине? В холоде? В нищете?
– Мне показалось, да.
– Но если бы он был так уж счастлив, вам, вероятно, не пришлось бы везти ему провизию и деньги…
– Герман!
– А что, разве я лгу? Ну да, конечно, стоило ему оказаться где-то подальше от нас, как он тут же стал благоденствовать! Но платить за это его благоденствие почему-то должен я, так? Потому что сам он себе никакое счастье обеспечить не может!
– Герман!
– К тому же мне никак не дает покоя один вопрос: а может, это его счастье в том и заключается, чтобы оказаться подальше от нас, подальше от отца?
– Может быть, – прошептала Оттла.
– Что значит «может быть»?
– Может быть, ты и прав, папа.
– Ага, наконец-то ты признала, что я прав! Ты слышала, Юлия, твоя дочь со мной согласилась. Чего только не увидишь в этой жизни!
– Герман, – подвела под разговором черту мать, – заканчивай со своими историями, дай нам спокойно поесть. Роберт, расскажите нам лучше, как вы познакомились с Францем и как стали его другом!
Да, еще совсем недавно Роберт действительно пользовался доверием и благосклонностью человека, чьи ум и чувственность самым решительным образом влияли на его мысли, он был ему и другом, и врачом. Эта дружба отличалась совсем иным привкусом, чем отношения, связывавшие Кафку с Бродом, ведь она строилась по мерилу не крещенской купели и студенческой скамьи, а болезни и смерти. Бесконечно далекая от юношеской любви, от философских и идеологических споров, от садов Пражского университета, где Франц познакомился с Максом, она купалась в горьком одиночестве санаторных палат, выковываясь в дни, казавшиеся бесконечными. Обедая и ужиная с Кафкой, перенимая его знания и внимая советам, Роберт, как собирающий самородки золотоискатель, разделял его боль и страдал сам, с той же жадностью вдыхал воздух, по мнению докторов, способный принести спасение, литрами поглощал сметану и чуть ли не бочками хлестал молоко, которое, как утверждалось, могло излечить болезнь. Вместе они совершали по горным тропам прогулки и подбадривали друг друга, если кому-то хотелось от них отказаться, ведь каждый шаг в снегах Высоких Татр укреплял здоровье и продлевал жизнь. Оба разделяли невысказанную страсть к молодым пациенткам санатория, жаждая приблизиться к жизненным силам молодости, но не могли окунуться в нее с головой и забыться, страшась от общения с ними еще больше заболеть и навлечь на себя чужую смерть, поэтому лишь переглядывались щенячьими глазами, обменивались понимающими улыбками и воспаленными взглядами лихорадочных глаз. В едином порыве они сочувствовали соседу, скончавшемуся накануне в страшных мучениях наполненной его жуткими криками ночью, равно как и старику, который умер третьего дня – тихо, достойно и незаметно ушел, продемонстрировав такт больного человека в летах и не желая, чтобы его кончина хоть как-то нарушила установившуюся повседневную жизнь окружавшей его молодежи. Долгие месяцы Роберт разделял страх со своим другом, наставником и братом – страх перед смертью, страх перед лихорадкой и кашлем, страх задохнуться, закашляться, потерять вес. Ходил с ним рука об руку по краю пропасти, выплясывая в своих кошмарах на пепле умирающих вместе с черными ангелами, кружащими в хороводе на безоблачном, синем небе матлярского санатория, танцевал со смертью и с Францем Кафкой.
Он ведет автомобиль по дороге из Вены в Прагу, понимая, что это эпилог эпопеи его вечных поездок из Будапешта в Прагу, из Праги в Берлин, а из Берлина в Вену, растянувшейся на несколько лет. Европа для него была огромным манежем, где он то и дело катался на лошадях. Теперь ярмарка закончилась, и манежа больше нет. Пора спешиваться и уезжать из этого гнилого центра Европы. Без Кафки Прага превратилась в город-призрак, ничем не лучше Будапешта и томной Вены, этой мудрой провинции Берлина. Теперь надо ехать в Париж, может, даже в Нью-Йорк, почему бы и нет? Исследовать новый материк, исходив из конца в конец континент Кафки.
Опять идет дождь. Роберта одолевает усталость, ему недостает сил, недостает сна, недостает друга. «Мой дорогой Роберт, – написал ему как-то Франц, – прошу вас, не сердитесь и не волнуйтесь, ибо все сводится к одному и тому же; ситуация предельно ясна, мы игрушки в руках божьих, хотя с вами дело обстоит иначе, чем со мной, и нам надо это компенсировать ценой нечеловеческих усилий». «Между оптимистом и пессимистом, – думает он, – нет никакой разницы, в обоих случаях работает воображение, по привычке впадая в крайности». Друг говорил «мы», ставя знак равенства между Робертом и своей августейшей персоной. И образованного ими сообщества, Клопштока и Кафки, ему было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя счастливым. Вот она, гармония двух К. Франц советовал ему читать Кьеркегора, которого постоянно перелистывал сам, считая своим учителем. Говорил, что видел себя в нем как в зеркале, а его философские труды считал ориентиром и маяком. Даже оказал Роберту доверие, подарив собственный экземпляр его труда «Болезнь к смерти» с собственноручными примечаниями ко второй книге «Всеобщность отчаяния»: