Лоран Сексик – Франц Кафка не желает умирать (страница 16)
В воскресенье в его дежурство в центральной больнице Будапешта глубокой ночью скончался пациент. А поскольку будить помощника врача было неудобно, он сам взял на себя труд сообщить семье и вскоре оказался в нескончаемом коридоре, из глубины которого ему навстречу шел какой-то человек примерно его возраста. Неоднократно сталкиваясь с ним в отделении, Роберт догадался, что это сын покойного. Молодой человек наводил у персонала справки, интересовался расписанием обхода врачей, требовал то принести графин с водой, то одеяло, то сменить повязку. В ярком свете электрических ламп они шагали навстречу друг другу: сын решительно, а сам он склонив голову и обдумывая слова, чтобы они звучали достойно, искренне и человечно. Но на деле смог произнести одну-единственную фразу: «Он умер».
Когда на следующее утро Роберт в волнении признался заведующему отделением, что перед лицом свершившейся трагедии оказался совершенно беспомощным, профессор ответил: «Ничего, парень, со временем научишься!» Но он опасался, что это у него никогда не получится.
В разговоре с матерью и Оттлой он постарается воскресить в памяти самые трогательные последние слова усопшего и рассказать, как он был добр перед тем, как впасть в агонию. «Знаете, еще накануне он с нами смеялся, работал и правил гранки своего последнего произведения».
«А о нас говорил?» – «Постоянно, то и дело рассказывал, как вы любили похохотать, вспоминал ваши воскресные обеды». – «А об отце?» – «И об отце, конечно же, особенно как они играли в карты». – «Он страдал?» – «Нет». – «Это ведь самое главное, чтобы ему не было больно».
Ты предал друга, наставника и учителя. Предал идеалы твоей профессии. И вот теперь собираешься убаюкать мать своим рассказом, да еще потребовать от нее признательности, чтобы пожать почести и славу.
За семь месяцев до этого, в середине ноября 1923 года он отправился в семейную квартиру Кафок встретиться с отцом и матерью писателя. Собирался обосноваться в чешской столице, чтобы продолжить учебу, напрочь игнорируя мнение друга, который без конца отговаривал его от этого шага, предрекая «нескончаемые, меланхоличные послеобеденные часы по воскресеньям и отчаяние пустых улиц». Однако Прага говорила с Робертом на одном языке, он превратил ее в целый мир, мечтал о Карловом мосту, об узких улочках и переполненных кафе. Этот город казался ему живым, в нем за каждой статуей прятался какой-нибудь голем, а на каждой площади обитал дух романиста или поэта. Уехать из Будапешта и поселиться в Праге он решил в тот самый момент, когда друг наконец сумел бежать из этого города и переехать в Берлин, погрузившийся в тягостную пучину инфляции. Им с Дорой не хватало буквально всего, они никогда не ели досыта и нуждались в деньгах. И так как уже в те времена единственный подлинный план Роберта сводился к спасению Франца, он вызвался привезти ему из Праги денег и припасов. А получить эту манну небесную в виде финансов и провианта вознамерился у писателя дома, надеясь, что Юлия Кафка соберет посылку с провизией, а Герман немного раскошелится.
В тот ноябрьский день 1923 года он восторженно и с легким сердцем шагал по улочкам Старе Место, считая честью познакомиться с родителями учителя и сгорая от любопытства, хотя и понимая, что в нем было что-то нездоровое. Семейство, к которому он шел в гости, казалось ему хорошо знакомым. Он уже сформировал отчетливое мнение об отце и любил мать, тем более что в словах друга постоянно содержался намек на всеобщий характер этого чувства. Из сестер отдавал предпочтение Оттле. И знал, что каждый, с кем ему сегодня предстоит сидеть за одним столом, наверняка слышал о нем много хорошего. Даже мечтал, что семейство Кафок возьмет его к себе, что он станет им вторым сыном.
По пути в их квартиру он чувствовал себя антропологом и предвкушал знакомство с теми, кто, по его убеждению, вдохновлял друга писать тексты, которые тот давал ему читать. Шел по следам гения, восходя к истокам его творчества. И наивно верил, что члены его близкого окружения воплощали собой стихии, во власти которых находится процесс созидания. А еще мечтал стать героем его романа, надеясь, что друг когда-нибудь воспользуется им в качестве прототипа.
Он долго молчал, глядел на собравшихся за столом и будто видел их глазами другого человека, вкладывая свой собственный смысл в каждый жест и каждый диалог, сопоставляя их с рассказами Франца. Но вскоре все, что тот говорил и писал, за разговором забылось, и у него прояснился взор. Отец за беседой постепенно терял атрибуты монстра, примерно так же во время линьки теряют старую шкуру некоторые животные. Мать, как бы славно и предупредительно она себя ни вела, отнюдь не была святой, какой ее описывал Франц. Одна за другой слетали маски. Вымысел вытеснялся реальностью. В присутствии Роберта творилось чудо. В этом сокровенном театре семейной жизни разыгрывалась драма, главным героем которой был великий писатель, не сидевший в тот день с ними за одним столом. С актеров слетала мишура, и они превращались в членов реальной, вполне обычной семьи. Обычной семьи, у которой, к их счастью и несчастью, был такой сын, как Франц.
Подобно Клопштокам, только не в Будапеште, а в Праге, Кафки меньше чем за одно поколение перешли от кабальной еврейской жизни под ярмом ненависти к вполне упорядоченному быту состоятельной буржуазии города, пусть даже и отличающейся от зажиточных представителей титульных наций из-за неизбывной тени, воспоминаний о страшном прошлом и угрозы возвращения упомянутой ненависти, которая никуда не делась.
Ближе к вечеру Герман Кафка предстал перед ним в облике, чрезвычайно далеком от образа домашнего тирана. В его природной властности зазвучали теплые, приветливые нотки. Он гордо, прилежно и со смаком – как и предупреждал его Франц – стал излагать историю их рода и рассказывать, как несколько десятилетий назад тот обосновался в Праге. И будто даже с упоением перечислял горести его собственного детства, не забыв ни одного несчастья, которые сделали его тем человеком, которого теперь видит перед собой Роберт.
Поучительным тоном профессора истории, лично пережившего события, которым посвящены лекции, он в мельчайших подробностях описал мир, в котором появился на свет, и безжалостные, суровые времена доминирования жестокости, когда в их жизни постоянно присутствовала угроза погромов и нищеты. Мир этот никоим образом не напоминал тот, который посчастливилось познать его детям. Но они упорно работали и, жаждая свободы, уехали из родной деревни в столицу. Труд для них считался основополагающей ценностью всего земного существования, смыслом приложения любых усилий и их неизбежным следствием. Причем не только для евреев, но также для чехов и немцев – двух других крупнейших общин города Праги.
– Вот вы, молодой человек, говорите, что еврей – это не национальность. А вот я скажу вам, что это заблуждение, ведь именно гражданами определенной национальности нас считает молодая республика нашего Масарика, а ее законы поощряют представителей общины писать в паспорте «национальность еврей» в качестве нового дарованного ей права. Когда раньше евреи выдавали себя за чехов, те любили напоминать, что в свое время императрица Мария-Терезия издала декрет об их изгнании из Праги. Вы слышите, молодой человек? Декрет 1744 года наподобие того, что за два века до нее ввел Фердинанд I Габсбург, который, не отличаясь ее любезностью, предписывал евреям носить специальный знак, выходя за пределы пражского гетто. При этом вам полагается знать, что сегодня, в 1923 году, самым распространенным оскорблением в адрес евреев является то, что они якобы «продались немцам», что само по себе представляет собой жестокую иронию, если учесть, что те ненавидят сынов Израилевых еще больше, чем чехи. И это единственное, что объединяет эти две нации, никоим образом не мешая им на дух не переносить друг друга. А еще, молодой человек, – продолжал Герман Кафка, – чтобы вы могли понять, откуда мы здесь взялись, и оценить путь, пройденный нами за полвека, я расскажу вам, что мой отец Яков, дедушка вашего друга Франца, был мясником в небольшой кошерной лавке в моей родной деревне Осек и семью смог основать только после отмены закона 1849 года, регулировавшего этот вопрос.
С этими словами Герман подробно напомнил о подлом законодательном акте, упраздненном всего за два года до его рождения, который разрешал жениться и заводить детей только первому ребенку мужского пола в семье. Все остальные его братья подпадали под запрет, ведь заявленная цель этой правовой нормы заключалась как раз в радикальном сокращении еврейского населения в Австро-Венгерской империи. Авраамово колено просто лишили права рождаться на свет.
– Вопрос лишь в том, а было ли у них право жить? – насмешливо спросил Герман. – Возделывать землю было запрещено, селиться в больших городах самым парадоксальным образом тоже, точно так же как заниматься большинством ремесел, не говоря уже об учебе в университете. Зато их усиленно заманивали в армию, хотя даже не сулили офицерских чинов. Умереть на фронте для них было одной из ярчайших жизненных перспектив, если мне позволительно так выразиться, не повергнув в шок такого студента медицинского факультета, как вы».