Лоран Сексик – Франц Кафка не желает умирать (страница 20)
– Э, нет, Роберт, надеешься, да еще как. Все время только то и делаешь, что надеешься! Ты ведь у нас заядлый оптимист. До самого конца надеялся его спасти! И убедил в этом меня. Заразил этой твоей надеждой. Даже сейчас я надеюсь пробудиться от этого кошмара и увидеть, что он по-прежнему рядом. Но нет, рядом со мной не он, а ты!
С этими словами она барабанит по его плечу кулачками.
– Мерзавец! Шел бы ты подальше с твоими надеждами!
Из ее груди рвутся рыдания.
Он не в состоянии выдавить из себя ни слова утешения. Лишь смотрит на искаженное болью лицо. Но она права, его душа и правда полнится надеждами. Ничто, ни смерть друга, ни даже ужасные обстоятельства его кончины, не в состоянии подорвать его оптимизм.
– Ты голоден? – спрашивает Дора с таким видом, будто секунду назад вместо нее бушевал совсем другой человек. – Если тебе надо восстановить силы, чтобы вести машину, это совсем другое дело.
– Да, мне действительно нужно подкрепиться, – мягко отвечает он.
– В таком случае я пойду с тобой, – продолжает она и кладет ему на руку ладонь, будто желая успокоить. – Но при условии, что ты не будешь требовать от меня чего-то поесть…
– Ты же знаешь, я бы никогда от тебя ничего не потребовал, – произносит он с видом самого искреннего человека на всем белом свете.
– Не будь так уверен в себе, – выносит вердикт она и убирает руку.
Они выходят из машины, идут по тротуару, подходят к входу в ресторан, толкают приоткрытую дверь, пересекают длинный вестибюль и попадают в огромный зал, отделанный деревянными панелями и полнящийся гулом голосов. В ярком свете металлических люстр стоят десятка два столиков. Едва они переступают порог, как повисает тишина. В устремленных на них взорах плещется враждебность. Они подходят к единственному свободному столику в центре зала на десять персон и садятся друг напротив дружки. Человек в сером переднике и с шапочкой на голове ставит перед каждым из них деревянную миску и ложку, уходит и через несколько мгновений возвращается с кастрюлей в руках. Наливает Роберту половник супа, распространяющего густой аромат капусты, но когда пытается проделать то же самое с Дорой, та останавливает его жестом.
– Госпожа ничего не желает? – растерянно спрашивает он.
– Ничего, совсем ничего!
– Если господин желает добавки, я могу оставить кастрюлю на столе.
– Благодарю вас, этого, полагаю, хватит.
– Здесь всегда просят добавки.
– Мы не здешние, – отвечает Роберт.
– Я это уже заметил.
– А это что, у нас на лбу написано? – резко спрашивает Дора.
– Мне надо возвращаться на кухню, – говорит он, не принимая брошенный ему вызов. – Госпожа точно ничего не желает? Я кладу в суп только капусту, ну и немного подбедерка для вкуса.
– Сколько раз вам повторять – я ничего не хочу!
– Вы не любите капусту… Или дело в подбедерке?
– Капусту я терпеть не могу, а мяса не ем вообще!
– В таком случае настаивать не буду.
– Ага, так я вам и поверила, вы ведь только то и делаете, что настаиваете!
– Соблаговолите соблюдать спокойствие! – гремит женский голос.
К ним направляется весьма решительного вида дама в белом переднике и с шиньоном на голове. Призвав к тишине собравшихся, возмущенно перешептывающихся после восклицаний Доры, она продолжает свою речь:
– Этому постоялому двору более пятисот лет. Сюда приходил подкрепиться Петр Великий. На том самом месте, куда вы соблаговолили примостить свои зады, своим достопочтимым седалищем сиживал император Франц-Иосиф. Его потчевали этим супом, которым вы так пренебрегаете, в то время как мы передаем его рецепт из поколения в поколение. Вы полагаете, мы и дальше будем молча смотреть, как вы попираете наши традиции, оскорбляя наших отцов и дедов? Чтобы вы знали, мы не любим здесь чужаков, отдавая предпочтение местным жителям. Чужаки понятия не имеют о том, что хорошо и что плохо, что прекрасно, а что нет. Да и откуда им это знать, ведь все хорошее и прекрасное происходит только отсюда. Разве наши предки с незапамятных времен не сражались единственно за счастье здесь жить? Разве мы столетиями не посылали наших детей погибать на войне только ради горделивого осознания того, что мы лучше, сильнее и человечнее врагов? Чужакам, всегда выступающим в роли неприятеля, этого просто не понять. Наши враги – всякие пришлые, и мы это открыто признаем. Разве чужак может постичь, почему мы гордимся тем, что родились и выросли здесь, если сам он приехал из других краев и тоже этим гордится? Посмотрите на всех наших гостей, взирающих на вас с враждебным видом. Мы привечаем вас здесь только потому, что гостеприимство у нас такая же вековая традиция, как этот капустный суп и наша ненависть к чужакам. Но наше терпение не безгранично! Так что убирайтесь, или вам несдобровать!
Зал одобрительно шумит. Кое-кто хлопает в ладоши. В воздух несколько раз взлетают возгласы «Да здравствует Ольга!». Они встают, покидают под улюлюканье толпы зал и подходят к машине. Роберт включает зажигание и заводит двигатель. Вскоре деревня остается позади. Дорога идет через лес, затем змейкой огибает холм. Дора не произносит ни звука, будто без остатка погрузившись в молчание. Роберт опасается, что она до самого конца их поездки ни разу не раскроет рта. Но в конечном итоге она все же резко говорит:
– Эта толстуха… У нее на щеке…
– Бородавка… размером с луковицу? – не без некоторого удивления спрашивает он, чуть улыбаясь.
– Гигантская луковица! – подливает она масла в огонь.
– Исполинский овощ! – пробует силы он.
– Бери выше, целая плантация!
– Луковые заросли!
– Которые она поливает, когда шмыгает носом!
– Тонны лука!
– Вот чем она, Роберт Клопшток, заправила твой холодный суп.
Она заливается смехом, который захватывает ее без остатка и больше напоминает еще один способ выплеснуть из себя боль. Он тоже хохочет. Со стороны их можно принять за двух подростков, устроивших в жизни очередную шалость в виде набега на луковое поле и запасшихся провизией на три дня, ущипнули Франца-Иосифа за августейшее седалище и послали к черту Петра Великого. Затем Дора, пристально глядя на него, ледяным тоном говорит:
– Ненавижу тебя, Роберт Клопшток!
И закрывает глаза.
Через несколько дней на главной аллее пражского кладбища он протянет ей руку помощи, чтобы не дать рухнуть под весом одолевшей ее боли, в точности как в этот же час протянул ее вчера, схватив за запястье, когда она уже переступила через перила, и не дав воссоединиться с возлюбленным. Ему еще нет двадцати пяти. А он думает, что уже пережил в жизни все самые сильные эмоции. Но на очередном повороте, когда перед его глазами разворачивается феерия утопающей в зелени долины, купающейся в потоках света, его охватывает ощущение, что любую драму можно пережить, а любовь рано или поздно проходит.
Оттла
Ссутулившись и понурив голову, она приближается к кладбищу в Страшнице, где вскоре похоронят ее брата. У решетчатых ворот собралась небольшая толпа. Она еще издали узнает знакомые лица, в самом центре Макс, рядом Дора под руку с Робертом, далее Феликс Велч, Рудольф Фукс, Гуго Берман и Иоганнес Урцидиль. Их окружают другие мужчины и женщины, все в темных одеждах и с зонтами в руках в ожидании бури, которой вот-вот грозит разразиться небо.
Едва завидев Оттлу, Макс тут же идет к ней. Его примеру следуют Феликс и Рудольф, в шаге за ними Иоганнес. Ее окружают, обнимают, говорят слова утешения, причем каждый свои. Долго и крепко прижимают к себе, вкладывая в этот жест всю теплоту, и выражают соболезнования. Вспоминают радостные моменты прошлого. От этих выражений вежливости и любви ее охватывает дрожь. Она хотела бы тишины, чтобы ни одна живая душа не мешала ей пройти в погребальный зал. Но каждый раз картина повторяется, будто совершая бег по кругу: по мере того, как с губ собеседника срываются слова, его боль будто рассеивается, лицо озаряется, он словно забывает, что говорит с сестрой усопшего. Как же ей хотелось бы сейчас прекратить этот неиссякаемый поток излияний и закричать: «Хватит! Я больше не могу вас слышать! У меня нет времени, я должна побыть с братом, пока его не унесли, сказать последнее ”прощай” тому, кто был для меня всем, у меня назначено великое свидание с вечностью». Но стоит ей отделаться от одного, как на ее пути тут же встает другой. Оттле сочувствуют и пожимают руку. Подают милостыню в виде каких-то бесплотных историй и вываливают на нее воспоминания, до которых ей нет никакого дела. Она переходит от одного к другому, будто двигаясь меж теней, каждый раз являя им подобающую случаю маску и бунтуя внутри против пылкого сострадания всех этих людей. С трудом терпит слова толпы, которая говорит в один голос и что-то шепчет ей на ушко – каждый считает, что знает какую-то истину и не сомневается, что ему в какой-то степени принадлежал ее брат. Притом что Франц Кафка не принадлежит никому, разве что ей. «Замолчите!» – мысленно кричит она, только вот никто не желает узреть ее мрачный взор или услышать долгое, тягостное молчание. По очереди выпускают стрелы своих фраз:
«К жизни он предъявлял требования скорее завышенные, нежели заниженные. Жаждал совершенства, как в любви, так и во всем, либо идеал, либо ничего… Одной зимней ночью в Виноградах стояла настоящая стужа, а Франц был лишь в легком пальтишке. Когда Верфель набросился на него с упреками, он объяснил, что даже в холодное время года принимает ледяные ванны… Я жил в одном очень шумном доме на углу Штефансгассе и Георгенштрассе и очень страдал, никогда не зная там тишины. Никто не мог понять меня лучше, чем Франц. Сам он спасался от шума, засовывая в уши вату. Последовав его совету, я и сегодня не могу уснуть без… Он был скуп на слова, говорил кратко и порой резко. Иногда довольствовался красноречивым молчанием… Когда в издательстве Вольфа вышла его первая книжка, он сказал мне: «В магазине Андре было продано одиннадцать экземпляров. Десять из них приобрел я сам. И очень хотел бы знать, кому достался одиннадцатый…» Я его недавно видел, он так похудел и с трудом дышал. У него охрип голос… Не родись он евреем, ему никогда бы не стать Кафкой… Он был одиночка и человек ученый… «Превращение» является самым сильным произведением современной немецкой литературы… Как-то раз, когда я сказала ему, что Диккенс скучен, он прочел мне несколько страниц о первой помолвке Дэвида Копперфилда, преисполненных подлинного веселья. Читал он просто бесподобно… Одно время Франц ударился в атеизм, желая, чтобы я тоже отказался от иудейской веры. Диалектик из него был хоть куда. Дело было в аккурат накануне Пасхи и всенощного бдения, которые я из-за родителей никогда особо не любил. Мне очень хотелось устоять перед всеми его аргументами. Я все же сумел настоять на своем. Много позже он решил вернуться к вере, от которой уговаривал отказаться меня… По натуре он был человек экзальтированный, обладал буйным воображением, но умел держать свои пылкие порывы в узде и преодолевать приступы сентиментальности… Однажды, когда мы отправились к Берте Фанте на сеанс спиритизма, он сказал мне: «Если стол движется, когда его внизу толкают те, кто за ним сидит, никакого чуда в этом нет…» Вы видели в газете изумительный некролог Милены Есенской? В статье говорится, что вот уже несколько лет ждет своего издателя роман «Процесс», вы сами эту книгу читали?.. Он повсюду старался выявлять скрытую простоту вещей… Ни один писатель, с которыми мне приходилось общаться, не производил такого впечатления человека, которому совершенно безразлична материальная сторона его творений… в 1917–1918 годах я жил в Вене. Франц попросил меня подыскать ему комнату в тихой гостинице. После разговора с ним у меня возникло предчувствие, что судьба его брака будет решаться в Будапеште. В Вене он сообщил мне о разрыве с невестой. Был предельно спокоен. Мне даже показалось, что после этого ему стало легче на душе. Пошел со мной в кафе «Центр». Время было позднее, и народу там собралось немного. Ему все пришлось по вкусу… Людей он знал как дано только ясновидящим и пророкам… В последний год я видела Франца на седьмом небе от счастья. Его физическое состояние ухудшалось, что правда, то правда, но еще не настолько, чтобы внушать серьезные опасения. В Берлине с его спутницей они жили поистине идиллической жизнью. Из сына он в известной степени превратился в отца семейства».