Лоран Бине – Седьмая функция языка (страница 46)
– Что пьешь?
– Мерзейший чай, – смеется Кристева. – Американцы не умеют его заваривать. После того как побывал в Китае, сам понимаешь…
Чтобы ненароком не выдать, в каком он состоянии, Фуко продолжает:
– Как прошло твое выступление, хорошо? Я не смог прийти.
– Да так… Без потрясений. – Она выдерживает паузу. Фуко слышит, как у него урчит в животе. – Потрясения я берегу для серьезных поводов.
Фуко пытается изобразить смех, затем извиняется: «От местного кофе все время хочется писать, ха-ха». Он встает и как можно более плавно движется к уборной, где будет опорожняться во все дыры.
Кристева садится на его место. Слиман смотрит и молчит. Она заметила, что Фуко бледен, и знает – из уборной он не вернется, пока не будет полностью уверен, что внешним видом не выдаст свое физическое состояние, поэтому ждать, по ее расчетам, придется пару-тройку минут.
– Говорят, к вам в руки попало кое-что такое, что могло бы найти здесь покупателя.
– Вы ошибаетесь, мадам.
– Напротив, мне кажется, это вы вот-вот совершите досадную для всех ошибку.
– Не понимаю, о чем вы, мадам.
– Тем не менее я готова лично выступить покупателем, компенсация – значительная, но прежде мне бы хотелось получить гарантии.
– Что за гарантии, мадам?
– Я должна быть уверена, что приобретением больше никто не воспользуется.
– А как вы рассчитываете эту гарантию получить, мадам?
– Это вы мне скажите, Слиман.
Слиман не пропускает мимо ушей обращение по имени.
– Слушай, ты, сука, это тебе не Париж, что-то я здесь не видел двух твоих шавок. Еще раз подойдешь – выпотрошу, как свинью, и брошу в озеро.
Из уборной возвращается Фуко – видно, что он мыл лицо, но держится безукоризненно и любому бы голову заморочил, – думает Кристева, – если бы не глаза, какие-то восковые. Впечатление такое, что он хоть сейчас готов прочесть лекцию, а может, и правда собирается это сделать, ему бы только вспомнить точное время выступления.
Извинившись, Кристева уступает ему место. «Приятно познакомиться, Слиман». Руки ему не подает – знает, что не ответит. Он не будет пить из открытых бутылок. Не будет брать солонку со стола. Постарается избегать любых телесных контактов. Он на стреме – и это правильно. Без Николая будет немного сложнее. Но ничего, – думает она, – как-нибудь справлюсь.
69
«Суть деконструкции в том, чтобы показать, как дискурс подтачивает философию, якобы являясь ее носителем, или иерархию оппозиций, на которые опирается, выявляя в тексте риторические приемы, определяющие его замысел, ключевую идею или исходные посылки».
(Джонатан Каллер, организатор коллоквиума «Shift into overdrive in the linguistic turn».)
70
«Мы переживаем, так сказать, золотой век философии языка».
Сёрл читает лекцию, и весь американский академический междусобойчик заранее знает, что он попрет на Деррида, чтобы отомстить за честь учителя, Остина, чья репутация, по мнению американского логика, всерьез подорвана французским деконструктивистом.
Симон и Байяр сидят в аудитории, но ничего не понимают, точнее сказать – мало что, поскольку всё на английском. Что-то там про «speech acts»[340] – это понятно. Симон слышит «illocutionary», «perlocutionary»[341]… А что такое «utterance»?[342]
Деррида не появился, но прислал соглядатаев, которые непременно ему обо всем доложат: это его верный порученец Поль де Ман, Гаятри Спивак, его переводчица, и Элен Сиксу, подруга… В общем-то, здесь все, кроме Фуко, которому влом передвигаться. Наверное, рассчитывает, что Слиман перескажет ему, о чем шла речь, или ему вообще глубоко плевать.
Байяр заметил Кристеву и всех остальных, кого видел в столовой, в том числе старичка в шерстяном галстуке, с кустом на голове.
Сёрл все время повторяет, что о том или о сем напоминать незачем, и он не намерен оскорблять чувства уважаемой аудитории, объясняя тот или иной момент, – ни к чему останавливаться на вещах, предельно очевидных…
Кое-что Симону все же удается понять: Сёрл считает, что только полный дурак может путать «итерабельность» и «перманентность», язык письменный и устный, дискурс действительный и ложный. Короче, Сёрл хочет сказать: Fuck Derrida[343].
Джеффри Мелман наклоняется к уху Морриса Цаппа: «I had failed to note the charmingly contentious Searle had the philosophical temperament of a cop»[344]. Цапп смеется. Студенты позади них шикают.
В конце лекции один студент задает вопрос: можно ли, по мнению Сёрла, сказать, что разногласия, противопоставившие их с Деррида (ведь хоть он и постарался не называть своего соперника, все, конечно, поняли, о ком и против кого было это выступление – в зале одобрительный гул), символизируют столкновение двух мощных философских традиций (аналитической и континентальной)?
Сёрл отвечает со сдержанной злостью: «I think it would be a mistake to believe so. The confrontation never quite takes place»[345]. Понимание Остина и его теории speech acts некоторыми «philosophers so-called continental»[346] было настолько путаным, приблизительным, изобилующим заблуждениями и искажениями смысла, «as I just gave the demonstration of it»[347], что не стоит на этом задерживаться. И добавляет с видом строгого пастора: «Stop wasting your time with those lunacies, young man. This is not the way serious philosophy works. Thank you for your attention»[348].
Он встает и, презрев негодование в зале, уходит.
Когда публика начинает редеть, Байяр замечает Слимана, идущего по пятам за лектором. «Глянь, Херцог! Похоже, у араба остались вопросы насчет перлокутивности…» Симон машинально отмечает скрытую форму расизма и антиинтеллектуализма. Но все же за пужадистскими[349] саркастическими коннотациями есть и главный вопрос: что Слиману нужно от Сёрла?
71
72
Едва нажав на кнопку в elevator[350], Симон уже знает, что поднимается в рай. Двери открываются на этаже Romance studies[351], и Симон попадает в лабиринт стеллажей с книгами до потолка в скудном неоновом освещении. В библиотеке Корнелла никогда не заходит солнце, она открыта круглосуточно.
Здесь все книги, о которых Симон может только мечтать, и даже больше. Он как пират в пещере Али-Бабы, но чтобы унести с собой немного сокровищ, достаточно заполнить формуляр. Симон проводит кончиками пальцев по корешкам книг, словно гладит колосья на собственном пшеничном поле. Вот он, коммунизм в действии: общее – значит, мое, и наоборот.
В библиотеке в этот час, кажется, пусто.
Симон мерит шагами стеллажи с табличкой «Structuralism». Ого, книга Леви-Стросса о Японии?
Он останавливается у стеллажа «Surrealism» и замирает от восторга перед этой волшебной стеной: «Познание смерти» Роже Витрака, «Темная весна» Уники Цюрн… «Папесса дьявола», приписываемая Десносу… редкие издания Кревеля на французском и английском… неизвестные вещи Анни Ле Брен и Радована Ившича…
Какой-то скрип. Симон прислушивается. Шаги. Инстинктивно чувствуя, что его присутствие среди ночи в университетской библиотеке пусть и законно, но, как говорят американцы,
И видит, как среди писем Тцара вышагивает Сёрл.
Слышно, что он переговаривается с кем-то в соседнем ряду. Симон осторожно снимает с полки футляр с факсимильной подшивкой из двенадцати журналов «Революсьон сюрреалист»[353], чтобы подсмотреть, и узнает в просвете щуплый силуэт Слимана.
Бормотание Сёрла звучит очень тихо, зато ответ – отчетливо: «У тебя сутки. Потом продам тому, кто дает больше». Слиман надевает наушники и возвращается к лифту.
Но Сёрл вслед за ним не уходит. Он рассеянно пролистывает какие-то книги. Кто знает, о чем он думает? Симон гонит прочь ощущение дежавю.
Пытаясь поставить на место «Революсьон сюрреалист», он роняет номер «Гран Жё»[354]. Сёрл вскидывает голову, как легавый пес. Симон решает как можно тише ретироваться и, описывая бесшумные зигзаги вдоль рядов, слышит, как позади философ-лингвист поднимает «Гран Жё». Он представляет, как тот обнюхивает журнал. И ускоряет шаг, поняв, что его след взят. Он минует раздел «Psychoanalysis» и устремляется в «Новый роман», но там тупик. Симон разворачивается и вздрагивает: Сёрл идет ему навстречу с ножом для бумаги в одной руке и номером «Гран Жё» в другой. Симон машинально хватает первую попавшуюся книгу – защищаться («Восхищение Лол Стайн»[355]: нет, с этим далеко не уйдешь, – думает он, бросает издание на пол и хватает другое: «Дороги Фландрии»[356] – это уже лучше); Сёрл не вскидывает руку, как в «Психо», но Симон все равно уверен, что придется защищать от ножа жизненно важные органы, однако в этот момент до них вдруг доносится звук открывающихся дверей лифта.
Из своего тупика Симон и Сёрл провожают взглядом молодую женщину в сапогах и детину с бычьим торсом – они направляются к ксероксу. Сёрл спрятал нож в карман, Симон опустил Клода Симона, и оба с одинаковым любопытством наблюдают за парой сквозь полное собрание Натали Саррот. Раздается жужжание, ксерокс озаряется голубой вспышкой, и вслед за этим минотавр облапывает наклонившуюся над аппаратом деву. Она издает едва слышный вздох и, не оглядываясь, прижимает руку к его ширинке. (Симону вспоминается платок Отелло.) Кожа у нее белая-белая и длинные-длинные пальцы. Минотавр расстегивает на ней платье, и оно скользит вниз, к ногам. Белья на ней нет, тело – как с полотна Рафаэля, налитая грудь, тонкая талия, широкие бедра, красивые плечи и бритый лобок. Черные волосы, подстриженные под каре, придают ее заостренному лицу свечение, как у карфагенской принцессы. Сёрл и Симон таращат глаза, когда она опускается на колени и берет в рот член минотавра, – оба пытаются разглядеть, соответствует ли инструмент породе. Симон откладывает «Дороги Фландрии». Минотавр приподнимает свою фемину, поворачивает ее спиной и входит, она выгибается и сама разводит руками бедра, а он мертвой хваткой держит ее затылок. И совершает то, что велит быку природа: наваливается на нее – сначала медленно и грузно, а затем все более беспощадно, и слышно, как ксерокс бьется о стену, подпрыгивая на полу и издавая протяжный рокот, который разносится по проходам пустой (как им кажется) библиотеки.