18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Лия Винтер – Пока ты молчишь (страница 1)

18

Пока ты молчишь

Глава

ПОКА ТЫ МОЛЧИШЬ

Лия Винтер

Глава 1. Пустая комната

— Зачем ты говоришь за меня?

— Затем, что ты молчишь. Слишком долго.

Голос в голове был чужим и слишком живым для того, что должно было быть моим собственным воображением. Он звучал так, будто кто-то стоял у самого плеча и шептал прямо в ухо — близко, нахально, со сдавленным, горячим превосходством, будто имел на это полное право.

Хотелось сказать: я не молчу, я просто… Просто что? Слова застревали где-то между горлом и грудиной — плотный, горький комок, который нельзя было проглотить и невозможно выплюнуть. Каждое невысказанное слово превращалось в тяжесть под рёбрами, оседало сухой пылью на языке, мешая сделать чистый выдох.

«Скажи это вслух, — издевалась она, проливаясь ласковой отравой сквозь виски. — Давай, милая. Хочу послушать, как ты снова врёшь себе, будто это нормально — молчать, когда внутри всё горит и хочется орать во весь голос на весь этот серый город.»

Пришлось лишь стиснуть зубы и зажмуриться, уткнувшись лбом в холодное стекло. За стеной Миша гремел фанерными коробками, выкрикивая пароли для своего очередного штаба. На кухне глухо звякала кастрюля о чугунную решётку плиты — мама варевом затыкала бреши в нашем разрушенном быте. А голос внутри ждал — сытый, терпеливый, въедливый и бесконечно чужой.

«Молчи, — сказала она тише, и от этой внезапной мягкости стало только страшнее. — Молчи, маленькая. Я подожду. Твоя тишина — это моя работа. Твоё молчание расчищает мне место. С каждым твоим "угу" ты отдаёшь мне по миллиметру.»

Это всё прозвучит через три дня. После библиотеки. После скрипа старой лестницы. После падения в пыль между стеллажами. После того, как внутри моего черепа включится чужой приёмник и кто-то посторонний начнёт отвечать миру вместо меня.

Но сначала была дорога.

*

Привычка молчать тянулась за мной давно — настолько долго, что окружающие успели счесть её характером, а не глубокой внутренней поломкой. Взрослые и сверстники любили таких удобных людей, как я: кивни — и всё сразу понятно, не нужно тратить силы на чужие сложности и страхи. Не спорь. Не проси. Не занимай лишнего воздуха в комнате. Будь прозрачной стеной, об которую можно опереться и даже не заметить ее присутствия.

Даже моё полное паспортное имя — Анжелика — казалось мне слишком громким, претенциозным и чужим, будто оно требовало от меня быть какой-то другой, яркой, видимой и смелой. Вслух я позволяла называть себя только Ликой. Коротко. Тихо. Почти неощутимо. Два слога, которые легко сглатываются и растворяются в шуме школьного коридора.

А потом всё рухнуло, и мы уехали из прежней жизни.

Дорога в новый город заняла больше двух часов. Наша старая лада гудела и подрагивала на выбоинах, а я сидела на заднем сиденье, прижавшись плечом к холодным пакетам с гречкой, и считала мелькавшие за окном серые бетонные столбы. На двадцать шестом сбилась, засмотревшись на мокрые верхушки берёз, и начала сначала. За мутным стеклом ничего не менялось: серое, вязкое осеннее небо, седые панельные дома, одинаковые хмурые люди в тёмных куртках на автобусных остановках.

Квартира, куда мы ехали, принадлежала маме — досталась от бабушки, умершей три года назад. Всё это время она стояла запертой. Мама называла её коротко и веско: «Наша». Наводить справки о том, чья она была на самом деле и почему мы не переехали туда раньше, не хотелось. Мама иногда приезжала сюда на выходные одна: штукатурила стены, мыла полы, а потом возвращалась обратно к отцу. Расспрашивать её о тех поездках казалось опасным — мамина молчаливая собранность легко ломалась от моих расспросов.

Отец выставил нас из прежней трёхкомнатной квартиры в июне. Сказал сухим, деловым тоном, аккуратно складывая свои документы в кожаную папку: «Так будет лучше для всех. Вы должны меня понять». Кому именно «всех» и в чём заключалось это «лучше», он не уточнил. Квартира числилась за ним ещё до брака, и мама не стала спорить или подавать на раздел имущественных прав. Она просто молча собрала наши вещи в картонные коробки из-под бытовой техники.

Почти два месяца — весь душный июнь и раскалённый июль — мы ютились у маминой университетской подруги, втроём на одном продавленном диване в проходной комнате. А в конце августа, когда подруга вздохнула и тихо произнесла за чаем: «Таня, вам пора наводить свой дом, дальше тянуть нельзя», мы погрузили коробки в багажник и переехали сюда. В старую квартиру бабушки, где на стенах ещё оставался сухой запах аптечного шалфея, мази с прополисом и старых газет. Мама как раз успела набегами покрасить здесь полы и освежить побелку, чтобы к первому сентября мы с Мишей пошли уже в новые школы.

А в нашем прежнем окне на третьем этаже теперь обосновались они — отец и та женщина с рыжими каре, из-за которой всё рухнуло. Чужие женские руки сдвинули наш привычный тюль, поставили на подоконник чужие горшки с геранью. Их новая жизнь уже началась, а наша казалась аккуратно зачёркнутой черновиковой записью. Понять это до конца было трудно, но тело помнило этот холод выселения.

Коробки стояли посреди прихожей, как незваные гости, которых забыли представить хозяевам. На кухне у дверного косяка остался одинокий пластмассовый крючок от старого календаря — пустой, с оторванным угольным следом. Окно в моей новой комнате выходило во внутренний двор-колодец, где на веревках сушились чьи-то огромные простыни и сквозь открытую форточку орал чужой радиоприёмник, передавая новости пятилетней давности.

Односпальная кровать скрипела тонким жалобным звуком при каждом движении. Стены были слишком светлыми — мама покрасила их водоэмульсионкой всего в один слой, и сквозь свежую побелку отчётливо проступали следы прошлых лет. На одной стене белел ровный прямоугольник: там когда-то висел бабушкин ковёр или чей-то плакат. Свежая краска легла на него иначе, и квадрат остался явным, как шрам. Рядом из штукатурки торчал пустой гвоздь, тонкий, кривой, никому больше не нужный. На широком деревянном подоконнике лежал слой серой пыли — видно было, что краска высохла, но вымыть окна мама просто не успела. Она всегда торопилась, пытаясь обгнать время.

Мама сжимала руль нашей старой машины так крепко, что костяшки её пальцев белели. Ей было сорок два года, но под глазами залегли темные, почти синеватые круги от хронического недосыпа. Две работы — учетчицей на складе и вечерней уборщицей в банке — превратили её день в бесконечный бег. Фразы сократились до сухого минимума: «потом», «не сейчас», «ты за старшую». На её указательном пальце всё ещё белела полоса от серебряного кольца: отец своё кольцо снял ещё в мае, а она почему-то продолжала носить своё, переставив на другой палец. Иногда кольцо стукало о руль или о кухонный пластик — тихо, навязчиво, как капля из неисправного крана в ночной тишине.

— Мы скоро заживём, — сказала она, не оборачиваясь ко мне и глядя строго перед собой на серый асфальт. — Не ной, Лика. Всё утрясётся.

Нытья с моей стороны не было — я вслух вообще почти ничего не произносила последние полгода.

Но, наверное, моё лицо сказало за меня всё то, что горло отказалось вытолкнуть. Взгляд застрял на перевязанных бечёвкой коробках — точно так же, как у неё. Может, я смотрела слишком долго. Может, слишком прямо и отчаянно. Для мамы это выглядело как молчаливая претензия, как немой упрёк, как вопрос «когда всё это закончится?». Ничего из этого не звучало вслух, но мама умела читать моё молчание по-своему, потому что сама молчала точно так же — от усталости и бессилия.

Её «скоро заживём» означало: сейчас у нас не жизнь, а временная передышка, черновик, сборка быта из коробок, чайников и фразы «потом». А настоящая, нормальная жизнь начнётся когда-нибудь позже. Только это «скоро» у нас всегда приходилось близким родственником слову «потом». И это было понятно нам обеим без лишних слов, оттого и её фраза прозвучала резче, чем ей самой хотелось.

— Хорошо, — выдохнула я.

Не пренебрежительное «угу», хотя губы сами складывались в этот звук, а просто «хорошо». Коротко, ровно, чтобы не вступать в спор и не занимать лишнего воздуха в салоне.

Мама коротко кивнула, вытащила ключи из замка зажигания и пошла открывать багажник. Кружка, чайник, эмалированная кастрюля на новой кухне — обычные бытовые шумы создавали для неё спасительную иллюзию, будто бы, поставив чайник на конфорку, можно вернуть миру утраченный порядок.

Миша сидел на заднем сиденье в старых наушниках с перемотанным изолентой проводом и ритмично бил пяткой по спинке переднего кресла. Ему исполнилось девять. У него были вечно растрёпанные русые вихры, сбитые колени и грандиозные планы спасти весь наш новый двор от инопланетян еще до ужина. Иногда он бросал на меня быстрые, виноватые взгляды через зеркало — словно чувствовал себя виноватым за то, что всё ещё умеет радоваться новым местам, — и тут же отворачивался к окну. В выражении моего лица он читал нечто такое, чему сам пока не знал названия.

На моих коленях стояла картонная коробка из-под обуви, в которой сидел Персик.

Кот не мяукал, только время от времени переступал лапами с боку на бок, и тогда сухой картон тихо и шуршаще подрагивал. Мои пальцы придерживали крышку — не наглухо, оставляя широкую щель для воздуха, а просто чтобы кот не выскочил на проезжую часть, не испугался рева грузовиков и не догадался, что мы уехали из дома навсегда.