18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Линор Горалик – Имени такого-то (страница 9)

18

– Опять протестовать будете?

– Буду, – сказал Гороновский. – Везти раненых на барже – это безумие. Вам, может, на ваших пациентов плевать, а мне не плевать. Ваши, может, перенесут, а мои не перенесут.

– А оставлять не безумие? – спросил Борухов вкрадчиво.

– Вы что, извините, хотите от меня услышать? – так же вкрадчиво поинтересовался Гороновский.

– Доводы написали? Тезисы? К воротам собираетесь прибить? – злобно спросил Борухов.

– Какие тезисы, – вдруг бессильно сказал Гороновский. – Зафиксировал, так сказать, свою позицию в официальном заявлении. Пусть будет.

Борухов посмотрел на Райсс, паковавшую с Малышкой истории болезней в старые наволочки, и подумал, что ей сейчас не хватает только позиции Гороновского в официальном заявлении. Впрочем, Райсс в последнюю пару дней была как-то подозрительно легка и весела, и когда он попытался подколоть ее на вечернем обходе («Вам, я вижу, Эмма Ивовна, сил не занимать! Первитаминчиком не поделитесь?»), она ответила ему довольным смешком («А вы сами вырабатывайте, внутренними ресурсами организма!»). Наволочки были идеей Сидорова, они сейчас много что паковали в наволочки, благо сука Потоцкий ничего не выбрасывал, даже списанное постельное белье, и вообще шутки про Потоцкого очень сейчас выручали их, все неудачи валили на призрак Потоцкого, и в ходу была фраза «Потоцкий гадит». Наволочки рвались и расползались, их надо было зашивать, можно было сколотить ящики (трудотерапия!), но для досок нужны были деньги, деньги, деньги, а денег не было. Сидоров обещал найти деньги, Сидоров по полдня пропадал на рынке, но что было еще интереснее – Сидоров шептался с Евстаховой, и один раз Борухов, застукав их, когда секретничали возле ординаторской, сделал вид, что ему срочно надо высморкаться, и услышал, как старший медбрат спрашивает эту железную пуговицу:

– У вас купальник же есть?

На секунду Борухов вспомнил, как дед рассказывал ему о затопленных баржах с золотом «белых» на Москве-реке, и понял, что совершенно не удивится, если эта пигалица готова на рассвете нырять с какого-нибудь обрыва в ноябрьскую воду.

12. На сладкое

Как ни старались газеты и радио, людей в метро днем было гораздо меньше, чем Сидоров привык видеть: ночами волей-неволей сюда приходили спасаться от выматывающего душу небесного жужжания, от бомб и «зажигалок», от страшных одиноких мыслей о тех, кто далеко, и о том, что впереди, но днем старались держаться подальше, хотя даже «Пионерская правда», которую исправно получало в двадцати пяти экземплярах детское отделение, через день писала, что нодулярный дерматит совершенно безопасен для людей. Может быть, если бы не запах, не тяжелый запах звериной болезни, наполнявший собой станции и совершенно невыносимый на эскалаторах, было бы полегче, но Сидоров и сам поймал себя на том, что, когда стали переходить на «Площадь Революции», он закрыл лицо перчаткой и всю дорогу старался не смотреть на взбугренный мех поручней и проступающую сквозь него покрасневшую, гноящуюся кожу.

– Это, дети, результат нервного истощения, – говорил на эскалаторе не способный подолгу молчать Минбах скисшим Гане и Груше отвратительным приторным тоном детской передачи. – В целом нодулярный дерматит является инфекционным заболеванием, однако в ситуации сильной психологической нагрузки ослабленный организм не может эффективно сопротивляться инфекциям, и получаются вот такие пироги. Ну ничего, скоро мы побьем немца, и наше метро будет здоровенькое!

Ганя и Груша уткнулись личиками Минбаху в пальто и подозрительно терлись о него сопливыми носами, явно вызывая у Минбаха сильную психологическую нагрузку, и только Евстахову нодулы явно занимали: в одну, особо крупную, она резко ткнула пальцем и тут же восхищенно сказала: «Дергается!», и Оганянц, замыкавшая цепочку, вдруг изо всех сил ткнула ее саму пальцем под лопатку. Евстахова ойкнула и усмехнулась.

Вышли наконец на Праздничную, продышались. Оставалось идти минут пять. Сидоров обернулся на Ганю и Грушу, которых вел Минбах: близнецы держались за руки, шли в ногу, и их, замотанных до бровей платками, одетых в одинаковые пальто из запасов Потоцкого, было не различить. Выглядели они после метро вялыми и квелыми, и Сидоров нервничал все сильнее – его план был таков, что с них должно было все начинаться, а потом они получили бы по чашке сладкого чаю и сидели бы, дай бог, смирно, и дальше бы все пошло своим чередом. Сидоров нащупал в кармане НЗ – две настоящих шоколадных конфеты, предусмотрительно выменянных на два кило картошки и предназначенных в качестве взятки на случай непредвиденных ситуаций. Он возлагал на эти конфеты много надежд, но пока решил, что в крайнем случае начнет всю программу с Евстаховой.

Дом Культуры Красных Ткачих оказался забит. Директор, сам в военной форме и тоже в очках как два аквариума, вел себя обиженно: Сидоров торговался с ним страшно, бился, как лев, за каждые десять рублей, Евстахову выдал за мастера спорта, Минбаха – за известного певца из Одессы, бросившего карьеру ради любви к медицине, Ганю и Груню – за победителей областного конкурса самодеятельности, про Оганянц просто сказал: «А вот услышите». Директор, интеллигентнейший человек, не поверил ни единому слову Сидорова, был глубоко оскорблен, предлагал сделать концерт шефским и бесплатным, чувствовал, что его эксплуатируют и обводят вокруг пальца, но в глубине души все понимал. Под конец, измученный и сдавшийся, он спросил Сидорова, просто со зла:

– Вы что, не патриот своей армии?

– Я патриот своей чертовой больницы, – сказал Сидоров, но директор все равно был обижен и сговоренные триста восемьдесят рублей воспринимал так, будто отдавал их из собственного кармана. Обиженно он провел выступающих черным ходом, обиженно потребовал надеть на Ганю и Груню «что-нибудь приличное» (приличными оказались какие-то адские белые костюмчики, в которых бритые близнецы стали неуловимо напоминать уездных церковных служек), обиженно сказал Оганянц: «Приятно познакомиться», отчего та в испуге отвернулась и прикрыла рот рукой, и уже пора было начинать, и Минбах сказал Гане с Грушей: «Ну, в бой, детки», и стал подталкивать их из-за кулис к яркому пятну сцены, и они пошли, щурясь и оглядываясь на Сидорова, и Сидоров замахал руками: мол, идите, идите, все хорошо, – хотя совести его в этот момент было дурно.

Начали, и начали удачно – Минбах с большой тактичностью назвал близнецов «воспитанниками» больницы (Сидоров тут же принялся гадать, как тот представит публике милую бедняжку Оганянц), не забыл и про «победителей областного конкурса юных исполнителей» (за спиной у Сидорова презрительно хмыкнул директор), встал перед детьми спиной к публике, как заправский дирижер, дал знак, и полетели два голоса, и все шло хорошо, и Сидоров вдруг понял, что обошлось, что обойдется, что сойдет с рук, и когда после «Священной войны» и «Катюши» добрались до: «Ты гори, зари полоска узкая! По земле ползет пожара дым… Мы тебя, земля родная, русская, никогда в обиду не дадим!..» – он хлопал и топал вместе со всем залом, и больше всего на свете ему хотелось эти две прозрачные мордочки расцеловать, и он именно так и поступил, как только близнецы вернулись, смущенные и ежащиеся, за кулисы, и сунул было руку в карман, но потом вытащил пустую, а Минбах, гордый и напыжившийся, повел детей быстро переодеваться «в свое». Сосредоточенная Евстахова уже стояла на носочках у кулис, и когда она начала крутиться и кувыркаться по сцене, Сидоров в очередной раз понял, что эти неестественные силовые чудеса действуют на него угнетающе, и отвернулся, потому что, во-первых, в Евстаховой можно было не сомневаться, а во-вторых, эдакая специальная улыбка Евстаховой делала ее лицо очень страшным. Сидоров поискал глазами Минбаха: тот гладил себя по груди и прокашливался, и после Евстаховой, которую проводили чуть слишком бурными аплодисментами и некоторыми слишком увлеченными выкриками, исполнил, в свою очередь, «лейтенанта Шмидта», триумфально раскланявшись в конце и уйдя со сцены прочь – то есть начисто забыв про бедную Оганянц.

– Оганянц, – прошипел Сидоров.

Минбах смотрел на него пьяными от успеха невидящими глазами.

– Оганянц, – повторил Сидоров с ненавистью и потряс капитана от хирургии за узкие плечи.

Минбах протрезвел, спохватился, рванул на сцену, и обмякший Сидоров услышал, что несчастную женщину Минбах без стыда наградил званием «заслуженной учительницы республики». Оганянц и правда была учительницей русского языка, пока нарастающая тахилалия не сделала ее работу невозможной.

– …прочтет вслух первую главу «Евгения Онегина» нашего великого поэта Александра Сергеевича Пушкина всего за десять минут!

Полуотвернувшись от публики и глядя в пол, Оганянц забормотала про дядю со страшной скоростью. Зал принялся хлопать и свистеть. Оганянц быстро закрыла лицо руками и заговорила громче. Зал был в восторге.

– Тише! Тише! – покрикивал дефилирующий по проходу Минбах. – Уважаем Пушкина!

– Какое кощунство! – прошептал над ухом у Сидорова директор ДК.

– А вот можем пойти произвести расчеты, – сказал Сидоров очень вовремя.

Директор ДК посмотрел на него с большим отвращением и повел кривыми тропами к себе в кабинет, и когда Сидоров вернулся в зал, ощущая, что в мире нет места драгоценнее и прекраснее, чем внутренний карман его пиджака, Евстахова с той же страшной, надетой поверх лица улыбкой, стояла, накинув пальто на купальник, прямо посреди зрительного зала, и раздавала автографы с таким видом, будто это было самое привычное дело для дурдомовской нянечки. Сидоров, взбешенный, подошел, взял ее за руку и повел в коридор, как впереди Минбах вел детей, и сказал: «А ну хватит, надевайте юбку», – и Евстахова улыбнулась такой крошечной понимающей улыбкой, что он вдруг оцепенел от ужаса и отвернулся. Она достала из сумки юбку, кофту, пояс с чулками и отошла в уголок.